вторник, 6 августа 2013 г.

ესეც ევროპაა-ვალტერ ფონ შუბარტი

 

Эхо






Русский эон Вальтера Шубарта
Рубрику ведет Лев Аннинский

  http://magazines.russ.ru/druzhba/2002/8/ann.html

Русский эон Вальтера Шубарта
Рубрику ведет Лев Аннинский
Два слова о судьбе замечательного мыслителя.
Влюбленный в Россию (и женившийся на русской), он бежал от гитлеризма не на Запад и не в Америку, как другие свободные интеллектуалы; он бежал в Латвию, где в 1941 году возлюбленные русские, вступившие в Ригу по известному Пакту, взяли профессора в плен, и он “исчез”.
На этой невыносимой ноте обрывается песнь.
“Запросы в архивы КГБ безрезультатны” — так завершена справка о Шубарте в первом московском издании его книги.
Во втором добавлено, что все-таки кое-что удалось выяснить. Не расстрелян, не замучен, не замордован. Умер в 1942 году в лагере для военнопленных в Казахстане — “своей смертью”.
Чуть-чуть полегчало.

12.05.02
1 Вальтер Шубарт. Европа и душа Востока. М., 2000. / Пер. с немецк. З. Антипенко и М. Назарова.

 15.09.1942. – В Казахстане в советском концлагере умер немецкий философ-русофил Вальтер Шубарт, автор книги "Европа и душа Востока".

"Европа и душа Востока"





 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

Русский эон Вальтера Шубарта
Рубрику ведет Лев Аннинский


Эхо


Англичанин смотрит на мир как на фабрику, француз — как на салон, немец — как на казарму, русский — как на храм.
Англичанин жаждет добычи, француз — славы, немец — власти, русский — жертвы.
Англичанин ждет от ближнего выгоды, француз симпатии, немец хочет им командовать. И только русский не хочет ничего.
Вальтер Шубарт. “Европа и душа Востока”


Книга Шубарта — самое увлекательное, что я за последнее время прочел о национальных характерах ведущих народов мира и о национальном характере вообще. Хотя для самого Шубарта эта сторона дела — не самая важная; для него главное — всемирно-историческая смена “эонов” и грядущее преображение человечества. Что такое эон, понимаешь не сразу, зато насчет “человечества” возникает, причем сразу, много попутных мыслей, которые я не склонен здесь излагать: куда интереснее суждения немца о немцах, которых он “не любит”, о русских, которых он, напротив, “любит”, и о других народах, которые располагаются у него на гранях и уровнях соответствующей проблемной пирамиды. Тем более, что за главные мысли Шубарту уже влетело: в 1940 году, при жизни, — от Ивана Ильина, и шестьдесят лет спустя после смерти — в 2000 году — от Михаила Назарова1 .
Кардинальные мысли они отвергли, но национальную коллекцию вроде бы не оспорили.
Итак, кто там первый и чем занят?

Англичанин ищет выгоды

Он сидит себе в безопасности на своем острове, непричастный к общей судьбе Европы. Море вокруг — что для русского степь: естественная защита. Последняя битва на английской земле была в 1745 году. А на чужих землях? А на чужих — пожалуйста! Шубарт напоминает слова одного британского политика: Англия проигрывает первое сражение и выигрывает последнее.
Тайна ее политического могущества: оно основано не на принципах, а на инстинкте. Связь социальной жизни — не норма, а общепринятая традиция. В противоположность немцу или французу, англичанин оставляет угрожающие ему неприятности без внимания, надеясь, что они как-нибудь уладятся сами, без его вмешательства. По логике прецедента.
Отсюда — знаменитый британский характер. Все, что лежит по ту сторону опыта, оставляет англичанина равнодушным. Замечательная английская терпимость к чужим культурам покоится отчасти на неинтересе ко всему чужому. Величайший вклад англичан в мировую культуру — этика джентльменства — строится на непоколебимом чувстве неприкосновенности своего дома и на вере, что все англичане в сущности хотят одного и того же. Они — индивидуалисты в жестких рамках традиции. Это — “типовой индивидуализм”. Свобода, неотделимая от порядка.
Свобода англичанина замкнута в пределах его мира, его круга, его острова, и потому она реально осуществима (свобода русского в идеале совпадает с беспредельностью человечества и потому малоосуществима). Для англичанина все, что существует, свято потому, что существует: как есть, так оно и должно быть (для русского все, что существует, греховно; русский на что ни глянет, думает: нет, так не должно быть!). Англичанин всегда готов к компромиссам, он умеет примирить побежденного с его судьбой и легко спускается с небес на землю (русский с судьбой не примиряется, компромиссов не признает и в случае поражения склонен обрушить мир с небес).
Но о русских позже. Пока вопрос такой: как вогнать этого англичанина в образ фабриканта, признающего только наживу и использующего ближнего только для выгоды? Как соединить джентльменство повседневного общения с той кровавой драмой, которую представляет собой история Англии? Ведь более жестокой истории нет нигде в Европе! Наполеон, хорошо знавший своих противников, называл англичан совершенно дикой расой.
С русскими великий француз был, конечно, несколько более дипломатичен: он предлагал поскрести русского, чтобы обнаружить в нем татарина.
Шубарт тем же методом скребет англичанина и обнаруживает в нем… американца. Не хочу сейчас углубляться в качества последнего — это уже другая песня, хотя и близкая. Но как примирить в характере англичанина проницательно увиденные исследователем черты, мало гармонирующие между собой?
Можно, конечно, в характере островитянина отыскать следы “другого ландшафта”: вспомнить, что дважды в эту защищенность вторгались чужие племена (римляне и саксы), несшие совершенно другой, далекий от “невозмутимости”, агрессивный дух. Можно из тех несходящихся оснований вывести варианты британского характера (католико-мистический и кальвинистско-пуританский — называет их Шубарт). Можно непримиримостью этих типов объяснить даже и упрямство противостоящих сторон в Ольстере (Шубарт до этих драм не дожил). Но такого рода причинные связи слишком просты, чтобы объяснить бесконечное “оборачивание” национального характера из одного края в другой (и из черноты в белизну, если угодно).
А может, тут закономерность другого уровня? Может, избыток сил, накопленный невозмутимыми островитянами в их островном сидении, как раз и подтолкнул их попытаться вымостить на воде мировую империю?
Или наоборот: вечное пребывание над хлябью, невозможность обосноваться прочно и вечно над качающимися (чужими!) владениями диктует британцу такую беспрецедентную осторожность и осмотрительность, что сама философия его становится “служанкой опыта”?
А может, национальный характер и вообще должен строиться на такой компенсации?

Француз блистает в салоне
“Сидит” француз вроде бы недалеко от англичанина — через пролив. Маленькая разница: француз окружен не морем, а соседями. Маленький толчок в “другую” сторону — и вся система реакций формируется по-иному. У островитянина чувство безопасности основано не на принципах, а на инстинкте — у континентала же наоборот: оно основано более на правилах, чем на инстинкте. Душа разматывается в противоположную сторону, причем, проложив себе путь в сфере культуры и истории, логика национального характера обратного хода не имеет, разве что через катастрофу.
Француз ищет законы и вырабатывает правила. Рационалист, он расчленяет безвидную и бесформенную реальность, делит ее на части, придает ей форму. Мастер формы, он склонен пропускать мимо сознания все то, что в форму не вмещается, поэтому соседи (а кто соседи, знает каждый, кто созерцал когда-либо карту Европы) — соседи считают мысль француза двухмерной и поверхностной.
Француз в свою очередь все то, что начинается за Рейном, считает царством загадочной азиатской бесформенности. Шубарт немедленно пробрасывает эту эстафету дальше на восток и напоминает, что немцы точно так же определяют все то, что за Вислой, причем с еще большим основанием для этого.
Но вернемся на берега Сены.
Француз безоговорочно верит в разум. Он мыслит — значит он существует. Никаких чудес. Никакого запредельного чутья. Никакой импровизации. На все случаи жизни — заранее продуманный образ действий. На все — заранее предусмотренные меры и правила. Там, где англичанин мерит футом (то есть тем, чего его пятка хочет), француз делит земной экватор на километры, метры, сантиметры (и, признаемся, миру куда легче принять эту универсальную систему, чем какую-нибудь британскую гинею, равную двадцати одному шиллингу).
Говорящий, пишущий, спорящий народ. Где у британца спорт, а у немца музыка, там у француза публичный диспут. Англичанин ценит уединение, но не стремится отличаться от других (от своих!); немец ценит уединение как возможность отличаться от других. Француз (вдумайтесь!) хочет отличаться от других, но он не уединяется! “Индивидуальное социальное существо”!
Чувства у него — точечные. То есть предельно адресные. Как и у всех европейцев. “Исключая испанцев” — замечает Шубарт; эту оговорку заметим: он ее повторяет постоянно, как заклинание.
Француз — типичный цивилизатор, гений средней культуры. Он умеет наслаждаться жизнью и с наслаждением учит этому других. Ему хочется быть первым в кругу наций.
В этом — тайна французской души: в противоречии между пьянящей радостью мира сего и трезвым рассудком, который смотрит на эту радость чуть-чуть со стороны. Это не ноша жизни, а искусство жить. Обаяние общения. Очарование связей. Прелесть любви, о которой наш темный Розанов сказал, что она у французов какая-то “стеклянная”. Все правильно: немного скепсиса, и мир начинает блистать как игрушка.
Вот теперь соедините начала. То ли блестящий разум помогает французу примириться с опасностью существования, окруженного со всех сторон безвидной “азиатской” мглой, то ли прелесть каждодневного существования компенсирует у него иссушающую схематичность разума. Можно бы разрубить этот узелок волей, но вот воли-то у француза и нет, волей славится как раз его мрачный сосед, тот самый, что мучается за Рейном…

 

 

 
Немец командует в казарме


Что-то тут не вяжется. Готические вертикали в звездное небо, нравственный закон внутри нас — это казарма? Музыка, возносящая немца в запредель-
ность, — казарма? Да и пресловутый филистерский домик, стоящий на четырех К: кирха — кухня — детки — тряпки — казарма ли? А немецкая домохозяйка, ведущая картотеку размеров всех членов семьи, чтобы точнее отвечать продав-
цу, — тоже командует? Не дожил Шубарт до эпохи домашних компьютеров, а то добавил бы кое-что к этой симфонии порядка.
Что в ее основе?
Шубарт отвечает: страх.
Представим себе кучку лесных людей, рискнувших бросить вызов самой мощной военной силе античности — римлянам. И это же небольшое племя — в славянском море, ничем не защищенное, кроме собственной решимости защищаться. Что может спасти людей, затворившихся в замке?
Только воля.
Воля, дисциплина, предусмотрительность, озабоченность. Никаких непредви-денных ситуаций! Никаких сюрпризов, импровизаций! Порядок — любой ценой, пусть даже ценой истины. Немец подчиняется команде не столько из страха перед командиром, сколько из страха остаться без командира. Немец может или командовать — или подчиняться командам, не вживаясь в чувства других людей.
Черчилль сказал об этом злее: немец может жить или с ножом у чужого горла, или под каблуком… Но это сказано уже после Второй мировой войны, которую Шубарт успел узнать только в самом ее начале.
Последнюю битву немец проигрывает, но первую — выигрывает всегда. Начало войны никогда не кажется немцу бедой, наоборот, это для него праздник! Что в 1914 году более всего поразило немцев, так это всеобщая к ним ненависть других народов, — у самих немцев никогда не было такого единодушия, таких светящихся лиц, такой оргии восторга, как в августе 1914 года. О 1938 годе Шубарт не пишет, но именно в 1938 выходит его книга…
Немцы держатся вместе, пока они солдаты, по миновании мобилизации они разбегаются и превращаются в незаметных граждан. Насколько немец храбр как солдат, настолько он робок как гражданин. Это заяц, пока он не получит приказ предстать в образе волка. И возвращается он — в тихую кротость. Он предается философствованию или музицированию. Считается, что это делают гении, а нормальные немцы влачат мелочно-филистерское существование. Неправда: драма тут одна. Воинская доблесть немца — способ преодолеть в себе бюргера с его страхами. И точно такое же преодоление страха движет немцем-работником.
Немец — лучший в мире работник: фанатик деловитости, поэт методичности, гений организованности. Первая идея бывает французская (как и первая битва?), но заключительное внедрение — всегда немецкое. Француз провозглашает идею революции и ввергает в эту драму всю остальную Европу. Немец последовательно и практично меняет в жизни все, что ему нужно, а потом, оборачиваясь, называет это революцией; ему помогает в таких ситуациях романтичность — коррелят методичности, точно так же, как мелочная домовитость — коррелят его космической неустроенности, его мирового одиночества, его непризнанности во областях заочных.
В сущности он зовет Бога через пропасть. От несторианской ереси (Хрис-
тос — только человек) до классической немецкой философии (точка отсчета — опять-таки человек) немецкая душа проделывает патетический путь самоутверждения в мире, который кажется ей сплошь враждебным.
И мир отвечает немцам ненавистью. “Ненависть к немцам как проблема западной культуры” — это особая глава в книге Шубарта, и можно представить себе, сколько в ней горечи.
Есть два явления, жалуется Шубарт, непостижимо странные в истории человечества: это ненависть к евреям и ненависть к немцам. Это ненависть не к тем или иным чертам характера, а к самому существованию этих характеров, к их сущности.
Что немец солдат, вернее, фельдфебель, бесцеремонный в своей требовательности, — это уже следствие. Что он фанатичный трудоголик, превращающий жизнь в предприятие, — тоже следствие. Причина — бесчувствие. То, что иностранец принимает в немце за жестокость, — это всего лишь “предметная” немецкая сосредоточенность на объекте. Чувства субъекта игнорируются. Это не садизм, это холодность сердца, бездушие. Именно бездушная деловитость делает немца недосягаемо выносливым и производительным. Но именно она делает его ненавистным для других.
Другие могут найти над собой общее небо, немец восставит вверх верти-
каль — в свою, только в свою немецкую точку. Недаром он стал опорой протестантизма — диалога человека с богом помимо глобального клира. И недаром во всем мире больше всего ненавидят пруссаков-протестантов, гораздо меньше — баварцев-католиков, и никакой неприязни не питают к австрийцам, играющим для всего мира жизнерадостный вальс. В том-то и дело, что “весь мир” для немца — это либо немецкий мир, либо никакой.
“Полная противоположность этому — русские…” На русских все смотрят с благосклонностью, потому что русские хотят распинаться за весь мир. У русских это, конечно, не получается, но тем больше им сочувствия. Кроме французов, пожалуй, ни один другой народ земли не любим и не восхваляем так, как русские. “Даже немцы — среди их друзей”, — замечает Шубарт. И объясняет этот факт (вполне автобиографический) тем, что “немцы — полная противоположность славян, которым более всего недостает типичных немецких черт”.
Скоро мы дойдем до славян. А пока закончим с немцами.
“Чем больше немец постигает свою национальную сущность, тем решительнее он отвергает христианское учение”, ибо учение это не хочет знать ни Еллина, ни Иудея, а немец никого не хочет знать, кроме самого себя, и его национальная идея не содержит ничего, кроме самоутверждения.
Вот и стоит немец, как готовый вероотступник, выпадающий из общего круга европейской культуры. “Стоит на обочине, как еврей”.
С евреев начинает Шубарт горькую главу о немцах, евреями и кончает.

 

 
Чего русский хочет


Русский хочет всего. Всего сразу. Или ничего. Однако проследим ход мысли.
Гармония разлита на лице русского священника. Его мягкие черты, волнистые волосы напоминают Шубарту древние иконы святых. Какая противоположность западным иезуитским головам с их плоскими, строгими, цезаристскими лицами! Древний русский князь — первый среди равных в своей свободной дружине. Какой контраст с цезарями Запада! Из Византии на Русь проник чужеродный ей властный римский дух. Самодержавие привнесли татары — это чужеродное тело в плоти русского народа. Лишь с татарским игом появились в русском характере черты нечестности и раболепия. Лишь с вторжением правового деспотизма Запада связано неизменное стремление русских обойти закон. Или отменить его декретом. Революция — это протест русской души против римско-татарского духа. Может, в том воля Провидения: принизить правовое сознание русских, чтобы хоть в одном уголке земли мог быть осуществлен завет Христа о примате любви. Русский не хочет брать, он хочет давать. Он хочет добиться всеединства путем безоглядной самоотдачи. Он щедр от пьянящего избытка сил.
Каждый раз, когда западная волна заливала Россию, народ инстинктивно чувствовал, в чем дело, и восставал против вторжения чуждых ценностей даже тогда, когда, кажется, им отдавался.
Русские носят в себе христианские добродетели как изначальные национальные черты. Без преувеличения можно говорить о врожденном христианстве русской, а может быть, и славянской души. Русские были христианами до того, как приняли христианство. Они были христианами без Христа. Поэтому на русской почве христианство привилось без сопротивления и распространялось без размахивания мечом.
Русский, с его живым чувством вселенскости, постоянно влеком к бесконечности, он делает акцент на потусторонней правде даже тогда, когда он ее отрицает или думает, что отрицает. Зажатый в тиски индивидуальности, русский страдает из-за отлучения от высшего порядка, от того, что его тоска по всеединству загнана в темницу его индивидуальной жизни. И тогда он весь превращается в один-единственный восторженный вопль о спасительном конце всего сущего. В своем апокалиптическом возбуждении русский не может ждать, он должен соучаствовать, он хочет сам разрушить греховный мир.
Русский переживает низвержение существующего порядка как облегчающую жертву Богу — даже когда он этого бога не знает и знать не хочет. Только по сравнению с высшим миром действительность может вызывать такое отвращение. Русский разрушает — из чистой радости конца.
В отличие от европейца, который полагает, что человек велик, когда способен бросить вызов Богу. Русский убежден, что человек мал и ничтожен пред лицом Бога. Если же русский отрицает Бога, то как пламенно верующий: он не оставляет его за ненадобностью, он объявляет Богу смертный приговор. Он ведет священную войну за низвержение святынь.
У русского религиозно все — даже атеизм. Его безбожие — того же происхождения, что и его революционность. Тут действует одна и та же первичная сила: распространяясь вширь, она охватывает землю пожаром мировой революции, устремляясь вверх, она сметает Бога.
Русский не может втиснуть созерцаемую им целостность в рамки познания отдельных частей. Он мыслит не частями, а проблесками. Его мышление бессистемно: системы разрывают хранимое им ощущение общей правды. Русская мысль проявляется в чистой поэзии, в случайном очерке, в эссеистике. Так издревле мыслит Восток: притчами, изречениями, афоризмами.
Русское мышление неисторично. Когда русский заглядывает в историю, он сразу же напрямую увязывает конкретные исторические ситуации с последними вопросами бытия. Поэтому русский не хочет учиться у истории. Если из истории можно извлечь урок, то только один: что из нее нельзя извлечь урока.
Самый юный из носителей восточного духа, русский живет в Азии как единственный там носитель христианского начала. В контексте бездвижного Востока он полон нерастраченных сил. В контексте динамичного Запада он полон загадочной таинственности.
Мировая задача России — сберечь и вернуть человеку душу. Только на это у русских и есть силы. Если европеец устраивает этот мир и в нем устраивается, то русский ждет и жаждет всеосвобождающего конца. Он мало ценит этот мир, внутренне он не привязан ни к чему. Его девиз: авось само уладится.
Ничто не удерживает его надолго: он на земле лишь гость. На фоне чудаковатой мелочности европейца широта русской души — настоящее чудо. Известен русский обычай на пирушках бить стаканы об стенку. Главный смысл здесь: а пошло оно все к черту! Нигде в мире не расстаются так легко с земными благами, нигде столь быстро не прощают хищений и воровства. Прощая вину, русский не только освобождает грешника от бремени его вины, он облегчает и себя — от бремени ненависти. От чувства вины русский не может избавиться нигде и никогда: на него давит вина, что он все еще пребывает в этом мире.
Русский определяет свою внешнюю жизнь изнутри. Он не играет роль — он живет в ней. Поэтому русский кажется европейцу непревзойденным актером. Но это не игра. Вернее, это веселая игра, в ходе которой русский увлеченно подражает чужим обычаям и манерам. Он, как вода, легко принимает форму сосуда — чужую форму. Но как вода, всегда может утечь. Всякую роль и всякое дело русский может бросить в любой момент, даже и тогда, когда до цели рукой подать. Потому что цель у русского — в другом измерении.
Именно потому, что русский укоренен в вечном, он способен беззаботно предаваться власти мгновения. Чем меньше он ждет от жизни, тем больше она дает ему, причем неожиданно. Но он и не копит ничего. Русская культура — культура расточительства — вещей, людей, чувств… Здесь нечего делать рассуд-
ку — диктатура рассудка бывает нужна русскому лишь в чрезвычайных обстоятельствах.
Но даже в этих обстоятельствах русский презирает разумную власть. Он чувствует в ней силу соблазна. С трех сторон соблазн власти атакует врожденную русскую приверженность к братству: это восточно-римский византизм, татарский деспотизм и диктаторский социализм. Но сквозь все эти обличья проглядывает первичное мироощущение: русский — член единой всеохватывающей общины грешников. Каждый отвечает за всех и за всё, но никто — ни за кого и ни за что.
Как бы ни повернулось, все оценивается с точки зрения абсолюта. Когда нужно выбирать между абсолютом и реальностью, русский жертвует реальностью. Так безоглядно приносить в жертву всю наличную действительность могут только русские. Один прыжок — и ты в другом мире!
Есть ли у русских национальная идея?
Есть. Это — идея спасения человечества. Причем спасти человечество должны именно русские. Англичанин хочет быть мировым арбитром. Француз — законодателем мировой цивилизации. Немец колеблется туда-сюда, не умея определиться за пределами своей немецкости. Русский в своей русскости не укоренен — он укоренен во всечеловечности. Это и есть русская национальная идея.
Ради такой идеи можно раздуть мировой пожар и гробить людей классами. До этого еще не доходил никто кроме… правильно: кроме испанцев. Только испанцы еще так способны убеждать себя в том, что они оказывают услугу Богу, убивая людей. Русские впали в большевизм, только когда поверили, что большевизм есть путь спасения человечества. Так может вести себя только тот, кто чувствует себя в роли спасителя и кто чувствует себя в этой роли хорошо.

 

 
Чего русский не хочет


Сюжет, в котором русскому уготована Шубартом всеразрешающая роль, заключается в следующем. Мировая история — это вечная смена четырех эпох, или “вечностей” (по-гречески эонов), которым соответствуют четыре изначальных душевных праобраза (по-гречески архетипа): гармонический, героический, аскетический и мессианский. Первый явлен во времена гомеровские, второй — в императорском Риме, третий — в Индии, четвертый у первохристиан и — у большинства славян.
Тысячелетие, идущее к катастрофическому концу (напомню: на дворе 1938 год) видится Шубарту полем брани “готического” человека, приверженного гармонии, и одолевшего его человека “прометеевского”, доведшего героическое начало до самоубийственной степени. И вот теперь на смену последнему — а это прежде всего немец — грядет со своей миссией всеобщей гармонической любви человек “иоанновский” (по Евангелию от Иоанна), а это именно русский. Он-то и разрешит фатальное противоречие между Европой и Азией, Западом и Востоком, героикой и гармонией…
Оспорить или подтвердить этот сценарий невозможно: Шубарт и сам понимает, что имеет в виду “непостижимый закон”, о котором можно говорить лишь иносказательно. “Или молчать”.
Иван Ильин, как мы знаем, не смолчал. По поводу запредельных судеб, зависящих от Провидения, ответил так: “Почему, кому и сколько — не разумеем”. Конкретную роль — отверг: “...опьяняющее вино шубартовских грез не должно бросаться нам в голову”. Диагноз — поставил и даже лекарство прописал: то, что нам подсовывают, — “соблазн и совращение”; а наш идеал — скромность и трезвение; “гордиться и водительствовать” не хотим.
Не смолчал и Михаил Назаров: подвел под учение Шубарта научную мину, показав, что по истокам оно не христианское, а гностическое, по выводам же похоже на данайский дар: “стремление к мировому господству никогда не было присуще русским”, “мы вполне довольствовались сознанием обладания всемирной небесной Истины” (именно так в тексте); такой “русской идеи”, как у Шубарта, “можно скорее стыдиться”.
Никак не открещиваясь от стыда, что мы чем-то обладаем (хотя господство имеется в виду не материальное, а духовное, но поди отдели), я бы все-таки перенес центр тяжести в этой тяжбе с нашего нелегкого русского жребия на душу доброго немца. Я с ним тоже не согласен, но вот почему. Хоть и ссылается Шубарт на интуицию древних индусов, персов, иудеев, мексиканцев и греков, созерцавших вечное коловращение миров, но живет же в его подсознании идея скорого разрешения, и верит он все-таки в финал этой “дурной бесконечности”, когда выйдет человек к некоему осуществленному идеалу.
Я понимаю, что в предгрозовой ситуации 1938 года без такой веры было не выжить.
Но я-то уже не верю. Учитывая опыт тысячелетия, увенчавшегося взрывом почти немотивированного террора при трудноуловимом смысле беспредельного насилия, я-то думаю, что никакого осуществленного идеала впереди больше нет, а предстоит грешному человечеству мыкаться дальше на минном поле истории, конца которой, что бы там ни говорил Фукуяма, нет и не предвидится.
Поэтому никакое окончательное поумнение человечеству не светит, а ждет его бесконечная драма выживания: мучение безгранично пестрого контингента, копошащегося на шарике.
Так что неохота мне мудрствовать над сменой эонов. А вот коллекция национальных характеров, собранных и проанализированных Шубартом, бесценна и может многому научить.

 

 

 

 

 

Европа и душа Востока

В Библиотеку Культуролога  добавлена книга Вальтера фон Шубарта "Европа и душа Востока"

Вальтер Шубарт (5.8.1897–15.9.1942) родился 5 августа 1897 г. (н. ст.) в тюрингском городе Зоненберг. Юношеские годы его прошли в г. Мейнинген, где он учился в гимназии с ориентацией на гуманитарные науки; с детских лет увлекался музыкой.С началом Первой мировой войны изъявил желание отправиться добровольцем на фронт, но получил отказ из-за слабого зрения. Лишь в 1917 г. он был призван в армию; вернулся с войны офицером, имея награды.
После войны последовали учеба в университетах Йены, Гейдельберга и Мюнхена; получение ученой степени доктора юридических наук, работа адвокатом. В эти годы Шубарт начинает выступать как публицист. В 1929 г. Шубарт женится на русской эмигрантке Вере Марковне Энглерт (ур. Берман; по семейному преданию, она была внебрачной дочерью кн. Долгорукова); от первого брака (с погибшим немецким летчиком) у нее было двое детей – Максимилиан и Инга. В 1931 г. у Шубартов рождается сын Александр, в 1934 г. – дочь Нора. Видимо, жена в значительной мере повлияла на его отношение к русскому человеку и к христианству; с ее помощью он начинает изучать русский язык.

После прихода к власти нацистов Шубарт не скрывает своего неприятия их идеологии – и уже в 1933 г. вынужден покинуть Германию; вместе с семьей он переезжает в Латвию, сначала в Вентспилс, к родственникам жены, а с 1935 г. – в Ригу. Там он приступает к изучению философии, получает еще одну докторскую степень, начинает читать лекции в институте им. Гердера и государственном университете.
В 1940 г., после присоединения Латвии к СССР, Шубарт прекращает преподавательскую деятельность, надеясь перебраться в Швейцарию или Венгрию. Однако советские власти предлагают ему работу в одном из московских институтов (по теме "западно-восточного примирения"). После отказа Шубарта следует арест его приемного сына Максимилиана и обыск на квартире, при котором конфискуется писательский архив, в том числе почти законченная рукопись новой книги "Культура и техника" (с тех пор она не разыскана). Лишь заступничество немецкого посла в Москве, графа фон дер Шуленбурга, который в эти дни оказался в Риге, способствовало освобождению Максимилиана: ему было предписано в 24 часа выехать в Германию – в декабре 1940 г. В начале 1941 г. уехали и другие дети, но родители разрешения на выезд не получили.
22 июня 1941 г. началась война между Германией и СССР. За два дня до сдачи Риги немцам Вальтер и Вера Шубарт были арестованы. Лишь в 1998 г. через немецкий Красный Крест по запросу родственников уда

 
Книга "Европа и душа Востока" написана в 1938 г. Автор чувствует, что Европа идёт к катастрофе и выводит её из характера современной ему европейской культуры, которую определяет как "героическую" по типу. Она воспроизводит, по его мнению, "точечного" человека, стремящегося к атомизации. Шубарт называет её "прометеевской".  "Прометеевской" культуре автор противопоставляет культуру "иоанновскую", мессианского типа; роль основного носителя новой культуры Шубарт приписывает русскому народу, который сохраняет в себе "душу Востока" и способен к всеобщей любви. Портрет русского народа у Шубарта в значительной мере идеализирвоан, несмотря на то, что автор всё же видит и отрицательные стороны русского характера.

Анализ прометеевской культуры местами убийственно точен и в целом крайне интересен. Однако методологически работа Шубарта несовершенна. Он исходит из своей концепции эонов - то есть культурных типов, сменяющих друг друга. Формирование типов Шубарт определяет практически полностью ландафтом, на котором складывается культура народа-носителя. Этот схематизм его подводит. Он видит, что Европа тяготеет к аналитическому складу ума, а русский народ мыслит синтетически. В результате, недостатки аналитического типа попадают в описание прометеевской культуры, а русские. как синтетический народ, определяются как природно противостоящие промейству. Между тем, прометеевская культура способна адаптироватьс я к любому национальному (психотипическому) субстрату.

Также Шубарт любит концепт свободы и подозрительно относится к государству вообще и монархии в особенности. Прометеевское отвержение Бога и трансцедентности у него существую сами по себе как нечто отрицательное. а борьба с монархиями рассматривается отдельно как нечто положительное. В результате, бунт прометеевского человека полностью в его анализ не попадает.

Отсюда у Шубарта в книге много наивного, неоправданных оптимистических ожиданий, что всё устроится как-то само, естественным порядком вещей.

Однако, книгу читать интересно. Она помогает получить представление о том, на каких основаниях строилась культура Европы. (Сегодня ситуация значительно изменилась. Прометеевская культура перешла на новый этап. Подробнее см. здесь: http://culturolog.ru/index.php?option=co m_content&task=view&id=198&Itemid=6)

  http://www.gumer.info/bibliotek_Buks/Psihol/Chernjav/18.php

 

 

Чернявская Ю. Психология национальной нетерпимости. Хрестоматия

ОГЛАВЛЕНИЕ

В. ШУБАРТ. Ненависть к немцам

Есть два явления, которые принадлежат к самым странным во всей истории культуры: ненависть к евреям и к немцам. Два народа, которые внесли в духовные приобретения человечества больший вклад, чем другие, и которые в главных чертах определили облик человеческой культуры, являются предметом почти всеобщей устойчивой ненависти, хотя их духовные или моральные достоинства не отрицаются и вряд ли могут отрицаться. Это – нечто очень необычное, чего не объяснить в нескольких метких фразах. Причины его должны корениться очень глубоко, и попытки вскрыть их не могут оставаться поверхностными.
Чтобы справиться со столь трудной проблемой, надо иметь в виду две вещи: прежде всего тот факт, что ненависть к немцам и евреям направлена не против определенных форм государственной власти или их руководства, не против отдельных методов или мероприятий правительства, а против самой сущности этих народов. (Смена государственной формы объясняет, самое большее, колебания ненависти к немцам, но не ее существование.) Правда, в последнее время, в виду идеологического размежевания, вопросу государственной системы придается повышенное значение: там, где народы срослись с определенной государственной системой настолько, что их смешивают с нею, возникает опасность, что ненависть к государственной форме перерастет в ненависть к ее национальным носителям. Второй особенностью ненависти к евреям и немцам является ее временная и пространственная протяженность. Народы, питающие друг к другу обоюдную ненависть, особенно если они соседи, бывают всегда. Но что в 1914 году более всего поразило немцев, и не могло не поразить, так это не столько сила, сколько, прежде всего, то единодушие, с которым ненависть к ним выражалась почти на всем земном шаре. Та же участь довольно часто постигает и евреев в ходе их длительной мучительной истории.
Могут возразить, что ненависть к немцам в 1914 году планомерно раздувалась проанглийски настроенной мировой прессой. Безусловно, но никакая травля не имела бы стойкого успеха, если бы не опиралась на соответствующие настроения в душах людей. И это то состояние душ, которое я связываю с понятием «ненавистности» немцев, – то глубокое, подспудно набухающее недовольство народов, которое в любой момент, при удобном внешнем поводе, может разразиться дикой ненавистью, в которую превращается зачастую молчаливая, но всегда действенная антипатия, не всегда достигающая градуса ненависти, но способная быстро и легко достигнуть его при необычных обстоятельствах. В таком более широком и несколько смягченном смысле готовности к ненависти и надо понимать понятие «ненавистности» немцев.
Возникает вопрос: не имеет ли ненависть к евреям и к немцам одни и те же корни; и нельзя ли из сущности одного явления вывести заключение о сущности другого? Ведь евреев и немцев очень часто сравнивают друг с другом – и при всех основополагающих различиях – находят заметное сходство. Например, это отмечали Гете, Луиджи Амброзини, Богумил Гольц, Кюрнбергер и др. Современная ненависть к евреям работает преимущественно с биологическими и экономическими доводами. Но они недостаточны для объяснения ее динамики. Корни антисемитского движения уходят скорее в религиозную почву Средневековья. Готический человек ненавидел в евреях определенный человеческий тип. Он ненавидел в них потомков Иуды, народ, распявший Христа, а потому выталкивал евреев из своей среды на обочину человеческого общества. Европа не смогла бы сегодня так возненавидеть евреев, если бы в течение христианских столетий готической эпохи она не привыкла, постоянно упражняясь в этом, видеть в еврее окончательно отвергнутого! (Иначе почему же нет такой ненависти к арабам, хотя и они семиты?) Политический антисемитизм – это только секуляризация религиозной ненависти к евреям. Как и все направления в культуре, она поддалась секуляризации, отказалась от своей религиозной формы и обрела в ходе всеобщего развития материалистические формы, скрывшие сакральные источники, из которых антисемитизм питается и сегодня, не сознавая того. Исходя из этого, сравнение между ненавистью к немцам и к евреям кажется неправомерным, поскольку немцы не испытали трагической судьбы быть нехристями в среде христианской культуры.
Как сами немцы относятся к тому, что их ненавидят?
Здесь можно выделить три группы. Самую большую составляют равнодушные. Это представители «островной» точки зрения, свойственной человеку «точечного» чувства: мы творим, что хотим. Это очень удобно, но политически – глупость, этически же – никак не признак склонности к самокритике. В 1914 немцам пришлось признать, что репутация, которой пользуется нация, и мировое общественное мнение, которое атакует ее со всех сторон, являются реальным фактором политики. – Как немец в отдельности, так и нация в целом не придают особого значения тому, чтобы их любили. Поэтому немцы не страдают от того, что их ненавидят, и не размышляют ни о ненависти, ни о ее причинах. Им хочется, чтобы немецкий народ уважали, чтобы им восхищались, но самое главное – чтобы его боялись. Многие немцы воспринимают ненависть к себе даже с некоторым удовлетворением, видя в этом косвенное подтверждение своей значимости, проявление чужого страха других перед немецкой мощью или зависть к немецким успехам. Пусть ненавидят, лишь бы боялись.
В этом пункте первая группа соприкасается с другой, которая видит в ненависти к немцам трагическое следствие немецкого превосходства в духовных и нравственных вещах: дурное мира ненавидит хорошее мира в лице немцев. Германия, наподобие того, как это было возвещено новорожденному Иисусу, есть знак, которому непременно будут противоречить, оплот чистоты на сплошь запачканной земле; она причастна к судьбе всего возвышенного, к тайне Иова – незаслуженным страданиям праведного. Наконец, третья группа выводит ненависть к немцам из ложных представлений, которые якобы мир создает себе о немцах. Если вторая группа говорит: они ненавидят нас, потому что знают нас (наше превосходство), то третья говорит: они не знают нас, кабы знали – не ненавидели бы. Они ненавидят ложные представления, которые они составили о нас. – Все три мнения совпадают в том, что они являются попытками оправдания немцев и одновременно доказательством чрезмерного самомнения. Факт ненависти к немцам признается, но вопрос о вине в этом немцев не поднимается. Немец, как и еврей, не склонен искать причины ненависти, которую к нему питают, в собственных недостатках.
Пожалуй, чаще всего он объясняет ненависть к себе завистью других. Поскольку он сам очень склонен к ненависти, вполне понятно, что неприязнь к нему других народов он объясняет в основном недоброжелательством. Но это не имеет отношения к сути дела. Если бы все зависело от зависти, то англичане и французы, давно добившиеся еще большего политического и экономического могущества, должны были испытывать на себе большую ненависть, чем немцы. Зависть, конечно же, не причина ненависти к немцам у французов, североамериканцев и менее всего – у славянского мира, где она особенно глубоко проникла в души целых поколений.
Самой главной причиной ненависти к немцам является их высокомерие, которое по степени и по форме отличается от национальной гордости других народов – от расового высокомерия англичан, хвастовства итальянцев и французов. Перед иностранцами немец старается выделиться и показаться важным еще больше, чем перед своими соплеменниками. При этом он тем чаще подчеркивает достижения своей нации, чем меньший вклад внес в нее сам. Выдающаяся личность пытается блеснуть своими личными достоинствами. Середнячок, не могущий продемонстрировать таковых, облекает свою потребность прихвастнуть в одежды национальной гордости, которую он выставляет напоказ столь надменно и бестактно, как это нигде не встречается в негерманском мире. Француз смягчает свое сильное национальное самолюбие вежливыми манерами в личном общении, чарующей любезностью, за которой оно почти не заметно. Немец же демонстрирует его перед носом иностранца грубо и без капли юмора. Именно недостаток смягчающих обстоятельств не прощается немцу и создает ему славу грубого, нецивилизованного человека. Непрерывные сравнения, посредством которых иностранцу напоминают, что немец превосходит его, – непригодное средство для того, чтобы привлечь его симпатии к немецкой сущности Он чувствует, что здесь не добиваются его расположения, а всего лишь призывают его в свидетели немецкого превосходства.
Немец за границей – явление непривлекательное.
Несчастье для немецкой репутации в том, что за границу устремляются не только высокообразованные умы, но прежде всего – представители широкого бюргерского среднего слоя, в котором особенно выпирают отталкивающие немецкие качества. В противоположность Франции, Италии и Англии – Германия ежегодно отправляет в другие страны огромные толпы любопытствующих обывателей, которые своим надменным или неуклюжим поведением, своей общественной неуверенностью, неподобающей одеждой и прочими изъянами вызывают насмешки местных жителей. Из таких единичных случаев делается отрицательное и в своем обобщении ложное суждение о нации в целом. Столь же злополучен и тот сорт людей, в руки которых прежде всего и чаще всего попадает иностранец, очутившийся на немецкой земле. Это тип грубого фельдфебеля, который по окончании военной службы занимает гражданский пост. И это как раз те самые посты, с которыми иностранцу приходится сталкиваться! Эти грубияны встречаются иностранцу в качестве таможенника на границе, кондуктора в поезде, дежурного станции на вокзале, полицейского на улице, секретаря в паспортном бюро, контролера в трамвае, портье и служащего в учреждениях – начиная с министерства и кончая тюрьмой. Повсюду встречает иностранца единообразно воспитанный тип фельдфебеля – то есть единообразно грубое обращение. – О том, какое впечатление производят немцы на иностранцев, наглядно рисует в своих записках врач Пирогов, называя немецкое чванство невыносимым. (К мнению столь благородно мыслящего человека немцам следовало бы прислушаться тем более, поскольку его почитали и признавали современные ему немецкие врачи; Е. Блосс, в частности, подчеркнуто ссылается на опыты, которые проводил Пирогов в Крымской войне с излечением раненых на открытом воздухе.)
У свободолюбивых наций немец пользуется дурною репутацией особенно из-за того недостойного способа обращения, которое он допускает и вынужден допускать по отношению к себе со стороны чиновников, а также из-за принудительности немецкой общественной жизни в целом, с ее обилием запретов. Неприятие германства англосаксами объясняется в первую очередь этим обстоятельством. Германия представляется им оскорблением их политического идеала свободы отдельной личности. Вот почему в 1914 году массы в великих западных демократиях смогли быть мобилизованы под знаком идей 1789 года против закоснелых остатков абсолютизма. Можно предвидеть, что и в будущей войне они будут маршировать под подобными лозунгами.
Немцам неоднократно ставилась в укор их чрезвычайная жестокость. Особенно со стороны славян, которые долго страдали под немецким владычеством – поляки, чехи, литовцы, латыши, – у них это убеждение всеобщее, а также у тех народов, которые имели с немцами военные распри, например, у французов. Да и в Италии «немецкая ярость» стало обиходным выражением. Несомненно, немцы жесткий и бесцеремонный народ, однако, по отношению к друзьям они ведут себя не иначе, как по отношению к равным себе. Движущая сила – всегда нещадный эгоизм. То, что в войнах немец свирепствует беспощаднее других наций, представляется мне бездоказательным. Война везде разнуздывает зверя. Мне кажется даже, что привычка немца к порядку и дисциплине сохраняется и на войне, удерживая его сильнее, чем других, от самовольных злодеяний. Конечно, там, где в виде исключения военная дисциплина ослабевает или расшатывается, может статься, что немец погружается в более дикое состояние души. Человек нормативной культуры, тысячекратно скованный, имеет настоятельную потребность превратиться при случае в хищного зверя, чтобы вновь освежить свои подавленные инстинкты.
То, что иностранец принимает за жестокость в немце и чего в изумлении чурается, это предельная предметная деловитость – самая глубокая из всех причин ненависти. Немец не ищет радости в мучении других – только это было бы жестокостью – нет, он безжалостно, без всякого человеческого чувства, продолжает свое дело – пусть хоть тысячи от этого погибнут. Он поступает так не для того, чтобы вызвать страданье, но он делает это, не задумываясь над тем, вызывает ли это страданье. Это не садизм, это холодность сердца, бездушие. Возможно, эта немецкая форма жестокости самая ужасная из всех потому, что здесь нет упоения кровожадностью, за которым обычно следует естественное изнеможение или даже нравственный акт раскаяния. Холодная деловитость – не потребность сердца; она сопровождается сильным чувством долга и постоянно подстегивается им, когда появляется желание остановиться. С той же самой заледенелой душой иностранец сталкивается, когда встречается с немцем не как военный или политический враг, а как деловой конкурент.
Немец работает неустанно, с железной целеустремленностью, которую, кажется, не может поколебать ни слабость, ни усталость, ни какая-либо человеческая потребность – это точный, бесчувственный, бесчеловечный автомат, который навязывает своим соперникам ненавистные условия жизни и борьбы и вынуждает их принять этот стиль жизни, который для них непереносим и который они презирают. Это немцу не прощается! Своим деловым фанатизмом он лишает мир его естественной красоты, радости и полноты жизни, превращая его в темницу долга. Немец делает из мира предприятие. Это проклятье деловитости, которое бьет по немцу в виде всеобщей антипатии. Однако, здесь своеобразным способом проявляется уравновешивающая справедливость природы. А именно: те самые свойства, которые вызывают во всем мире ненависть к немцу, делают его способным к противостоянию их роковым последствиям. Именно эта бездушная деловитость делает его недосягаемо выносливым и производительным. Без этого с 1914 года он не смог бы выдержать четырехлетнего давления превосходящего противника, правда, ему и не пришлось бы его выдерживать, потому что против менее ненавистной нации не образовался бы столь сплоченный фронт культурных народов. Полная противоположность этому – русские. Кроме французов, пожалуй, ни один другой народ земли не был столь любим и восхваляем другими народами, как русские. Даже немцы – среди их друзей. (Карл Нетцель считает особым благоволением к нему судьбы то, что ему удалось прожить среди русских два десятка лет.) Теплая человечность русских вызывает к ним искреннюю симпатию у тех, кто их знает. Немца его деловитость делает ненавистным для других, зато дееспособным. На русского же везде смотрят благосклонно, зато он слишком легко оказывается несостоятельным.
Разумеется, немец не соответствует полностью той картине, которую другие народы составили о нем. Но он дает им повод для этого. Он поставляет элементы своей ненавистности. А то, что к этому преувеличенно добавляется недоброжелательностью и политическими расчетами, особенно в военное время, – это уже отягощает совесть не ненавидимых, а ненавидящих.
В 1914 году западные демократии выдвинули общий лозунг, что они ведут войну за цивилизацию против варварства. Этот боевой клич выглядит абсурдным, если вспомнить о том, что немцы, в сравнении с другими народами, выдвинули из своей среды больше выдающихся людей и тем самым внесли более богатый вклад в духовную копилку человечества. И, тем не менее, этот враждебный к немцам лозунг не совсем лишен смысла, только не следует его понимать слишком буквально. Он нацелен не против гениев, а против немецкого типа, и что он портит – того гении компенсировать не могут. Нет ни одной великой культурной нации, чье мировое значение было бы обязано исключениям в ее среде, которые отклонялись бы не только от среднего уровня, но и от национального типа; и нет ни одного народа, который бы вел себя по отношению к своим светлым умам столь гнусно, как немцы. Этим объясняется неприязнь к немецкому даже у выдающихся немцев – от Фридриха Великого до Ансельма Фейербаха. «Немец в отдельности великолепен, но в целом – скверный», – констатировал Гете. (В отдельности значит – как исключение; в целом значит – как тип.) Когда Г. Кайзерлинг (в «Спектре Европы») говорит о типичной ненависти к немцам у одаренных немцев, он, возможно, преувеличивает, но полностью его нельзя опровергнуть.
Опруссаченный немец представляет собой человеческий тип, своею резкостью искажающий тот человеческий образ, который – осознанно или нет – носят в себе другие культурные нации Европы, да и лучшие немцы. И этот идеальный образ – христианский, даже если он уже сильно искажен и размыт. Ключевые слова: цивилизация, человечество, гуманность, свобода, демократия, братство – последний слабый отзвук готического христианства, прощальный привет Средневековья прометеевскому миру. Народы, которые свято чтят эти лозунги – знают они об этом или нет – черпают из сокровищницы прошлого. Они хранят наследие религиозной мысли в секуляризованных формах. И они ненавидят немца, поскольку чувствуют, что из всех западных народов он дальше всех и даже сознательнее всех отдалился от христианских идеалов и их современных суррогатов. Именно это мир воспринимает и называет варварством, сравнивая немцев с гуннами. Именно в этом народы Европы чувствуют опасность со стороны немцев, в то время как об английской или французской опасности не слыхать. Оружия боятся только в руках безжалостного; его не боятся в кулаке сильного, но благоразумного человека. Таким видит Европа положение вещей!
С точки зрения человеческого типа, который превалирует в Германии на протяжении вот уже двух поколений, она представляется наименее христианской частью Запада. Личное и национальное высокомерие, презрение к свободе, исключение душевности на почве предметной деловитости – все это совершенно не христианские черты. Первым шагом немцев к нехристианской стране была Реформация. И чем больше с той поры немец познавал свою национальную сущность, тем решительнее он отвергал христианское учение как обременительное и чужеродное для себя. Признаком национального самосознания и честности ныне является то, что сегодняшний немец уже не отвергает непримиримого противоречия между германством и христианством, а признает его открыто и делает из этого выводы. Он нехристианин в самой глубинной основе своего сердца, он собирательный образец нехристианских черт и сознает это. Я не делаю здесь оценочного суждения, а только констатирую факт. Ведь быть христианином – не обязательство, а скорее – милость. Быть же нехристианином – не преступление, а пожалуй – несчастье. Пруссачество и вера в Христа противоречивы в своей сущности. В этом видят преимущество или нижнегерманского, или христианского – в зависимости от мировоззрения.
Немец своей Реформацией оказал решительную услугу для зарождения прометеевской культуры. С этого времени в северной части Германии, как нигде более, прометеевский человек развернулся в своем чистом виде. Против этого типа, против последовательнейшего носителя героической культуры, против фанатика «точечного» чувства и направлена ненависть к немцам. Это завуалированная ненависть Европы к самой себе. Наследники готического идеала ненавидят самых бесцеремонных разрушителей этого идеала. Вот почему они сильнее всего ненавидят пруссаков (протестантов), гораздо меньше баварцев (католиков) и вовсе не питают ненависти к австрийцам. Таким образом, в конечном счете ненависть мира к немцам вызывается и объясняется их особой позицией по отношению к христианству и к его современным ответвлениям. (Суд Божий?) Мир с готовностью смотрит на немца как на вероотступника, который выпал из общего круга европейской культуры и стоит за его чертой как враг; стоит на обочине – как еврей. И здесь мое рассмотрение ненависти к немцам возвращается к тем суждениям, которые я в начале посвятил ненависти к евреям.
Шубарт В. Европа и душа Востока. – М, 1997, с. 223–232.

Комментариев нет:

Отправить комментарий