воскресенье, 28 июля 2013 г.

არაადამიანობის მოწმე ვარლამ შალამოვი

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

                                                   ვარლამ შალამოვი 1956 წელს რეაბილიტაციის შემდეგ.

 

 

 

 

На заре революции стены городов молодой советской республики украшались призывом: «Будьте беспощадны, чтобы детям улыбнулось золотое солнце коммунизма». Надежда на «золотое солнце коммунизма» обернулась полярной ночью Колымы.

 

  «Мир страхов, ночных кошмаров, мир, где властвуют демонические силы и судебные приговоры, — писал Макс Брод, — <…> пронизывает все творчество Кафки — и в этом отношении он сходен с poetes maudits, стоит в одном ряду с Э. А. По, Ш. Бодлером, Э. Т. А. Гофманом, рядом с «Бюваром и Пекюше» Флобера, этой всеохватывающей эпопеей универсального невезения». Правда, оговаривался Брод, это сходство и родство — «лишь на первый взгляд». В отличие от всех упомянутых и неупомянутых собратьев по отчаянию, «для Кафки характерно, что в этом мире адского знака минуса, который навязывает себя ему, он не хочет находиться, он изо всех сил вырывается из него».«…Счастлив я был бы, — признавался он себе в дневнике, — только в том случае, если бы смог привести мир к чистоте, правде, незыблемости». Он прекрасно понимал, что этого не может. Но понимал и то, что ему — и миру — необходимо именно это: чистота, правда, незыблемость. Но он был слишком честен, чтобы кого-то чему-то учить; слишком знаком с безнадёжностью, чтобы давать надежду. Он чувствовал себя вправе лишь поделиться своим протестом против этого мира. Чем и заслужил от благодарных потомков ярлык певца распада и отчаяния, «самого мрачного писателя ХХ века» (хотя, например, Варлам Шаламов куда страшнее). И, более того, вошёл у любителей отчаяния в моду

 

 

 

 http://shalamov.ru/critique/74/

Последняя надежда

Предисловие к книге: В. Шаламов «Колымские рассказы». Париж, ИМКА-Пресс, 1985.
Я вроде тех окаменелостей,
Что появляются случайно,
Чтобы доставить миру в целости
Геологическую тайну.
Варлам Шаламов
Трагическая судьба русских писателей не удивляет уже давно. Она как бы стала их предназначением. Но даже в русской литературе трудно найти судьбу страшнее.
Варлам Шаламов, 22-летний студент МГУ, был впервые арестован в 1929 г. и впервые осужден — на 5 лет. Молодой писатель В. Шаламов, полностью отбыв первый срок, был в 1937 г. арестован вторично, «незаконно репрессирован», как деликатно констатирует «Краткая литературная энциклопедия». Снова — 5 лет. Если вспомнить время второго ареста, срок этот значит, что следователь даже не потрудился выдумать обвинение. В 1942 г. заключение продлевается «до конца войны», а в 1943 г. сочиняется новое «дело»: за утверждение, что Бунин — классик русской литературы — Шаламов приговаривается к 10 годам лагеря. За «антисоветскую агитацию».
Конец срока совпадает со смертью Сталина. Но еще несколько лет Варлам Шаламов будет биться за право выезда с Колымы на «материк». Возвращение в Москву 50-летнего писателя, почти половину жизни проведшего в лагерях, приносит не только радость. Семейные узы не выдерживают многолетней разлуки, В. Шаламов остается один. Он пишет стихи, которые изредка публикуются (выходит несколько сборников), и рассказы, отвергаемые советскими издательствами.
И судьба наносит писателю, быть может, самый страшный удар. «Колымские рассказы», попав на Запад, не выходят книгой, а печатаются на протяжении многих лет, по одному-два, вразброс, бессистемно, нередко «исправленные». Как если бы картина Рембрандта, обнаруженная на чердаке, была разрезана на мелкие куски, а потом демонстрировалась как куча обрезков. Возможно и по отдельным кускам — вот глаз, вот рука — удалось бы понять, что перед нами великое произведение искусства. Но картины — не было бы...
«Колымские рассказы» — прежде всего свидетельство. В. Шаламов — свидетель привилегированный. Он видел рождение лагерной империи, отбывая первый срок в 4-м отделении СЛОНа — Соловецких лагерей особого назначения, в Вишерском лагере, где на строительстве первенцев советской индустрии, на первых стройках коммунизма, «проводился первый опыт новой лагерной системы», «великий эксперимент растления человеческих душ, распространенный потом на всю страну» («Визит Мистера Поппа»), И он провел почти 17 лет на полюсе лютости — на Колыме. «Лагерный опыт Шаламова, — пишет А. Солженицын, — был горше и дольше моего, и я с уважением признаю, что именно ему, а не мне досталось коснуться того дна озверения и отчаяния, к которому тянул нас весь лагерный быт».
«Колымские рассказы» — не только свидетельство. О Колыме рассказано немало. А. Солженицын отмечает в «Архипелаге ГУЛАГ»: «Я почти исключаю Колыму из охвата этой книги... Да Колыме и «повезло»: Там выжил Варлам Шаламов и уже написал много; там выжила Евгения Гинзбург, О. Слиозберг, Н. Суровцева, Н. Гранкина и другие — и все написали мемуары». Из этих мемуаров опубликован только «Крутой маршрут» Евгении Гинзбург. Много места уделено Колыме в воспоминаниях Екатерины Олицкой. О Колыме писали иностранцы, счастливо выбравшиеся с Крайнего Севера. В 1950 г. в Лондоне вышли мемуары поляка Анатолия Краковецкого «Книга о Колыме», а в Цюрихе — воспоминания немки Элинор Липпер «Одиннадцать лет в советских тюрьмах и лагерях», через несколько лет в Оттаве появилась книга румына Мишеля Соломона «Магадан».
Свидетельств о Колыме было немало. Но Варлам Шаламов не писал мемуаров. Его книга — это «отражение виденного в вогнутом зеркале подземного мира. Сюжет невообразим и все же реален, существует взаправду, живет рядом с нами» («Боль»).
Евгений Замятин утверждал в 1922 г., что «искусство, выросшее из сегодняшней действительности», может быть только фантастическим, похожим на сон, синтезом фантастики и быта.
На кошмарный, чудовищный сон похожа действительность, в которой работают и умирают герои «Колымских рассказов». Подземный мир, о котором рассказывает В. Шаламов, немедленно — и логично — ассоциируется с адом. После прочтения первых же рассказов книги невольно хочется сказать — это ад, последняя его ступень. Да и сам Шаламов пишет: «Возвращался из ада» («Поезд»). Ибо кажется, что страшнее ада ничего быть не может.
Колыма не была адом. Во всяком случае не была адом в его религиозном значении, в том смысле, какой дала ему литература. В аду наказывают грешников, в аду мучаются виновные. Ад — торжество справедливости. Колыма — торжество абсолютного зла.
Колыма не была адом. Она была советским предприятием, заводом, который давал стране золото, уголь, олово, уран, питая землю трупами. Это было гигантское рабовладельческое хозяйство, отличавшееся от всех известных истории тем, что рабская сила была совершенно бесплатной. Лошадь на Колыме была неизмеримо дороже раба-зэка. Лопата — была дороже. Беспредельная жестокость в обращении с рабами объяснялась причинами идеологическими — желанием истребить тех, кого Вождь объявил «нелюдьми», и экономическими: резервуар рабской силы был безграничен.
Колыма — близнец гитлеровских лагерей смерти. Но и от них она отличается. Не тем, конечно, что в Освенциме и Треблинке людей уничтожали в газовых камерах, а на крайнем советском Севере, на полюсе холода заключенных селили в брезентовых палатках. Разница в том, что в гитлеровских лагерях смерти жертвы знали, почему их убивают. Конечно, человеку все равно не хочется умирать. Но убиваемый гитлеровцами знал, что он умирает потому, что был противником нацистского режима, или евреем, или русским военнопленным. Тот, кто умирал в колымских — и во всех других советских — лагерях, умирал недоумевая. И отбывал срок — недоумевая. «Аресты тридцатых годов, — пишет В. Шаламов, — были арестами людей случайных... У профессоров, партработников, военных, инженеров, крестьян, рабочих, наполнивших тюрьмы того времени до предела, не было за душой ничего положительного, кроме, может быть, личной порядочности... Они не были ни врагами власти, ни государственными преступниками, и, умирая, они так и не поняли, почему им надо было умереть» («Последний бой майора Пугачева»), В гитлеровских лагерях смерти заключенные в то короткое время, что им оставалось жить — от входа в лагерные ворота, украшенные надписью «Работа освобождает», до входа в газовую камеру, — носили на груди знак, определявший причину их смерти: «политический», «еврей», «русский», «поляк»... В колымских лагерях смерти заключенные в то короткое время, что им предстояло заниматься нечеловечески мучительным трудом — от входа в ворота, украшенные сталинскими словами: «Труд — есть дело чести, дело доблести и геройства», до смерти в ледяном шурфе или на грязной больничной койке, — знали лишь, что на их делах стоят таинственные цифры: 58 и номер параграфа, либо загадочные литеры: КРД, КРТД, АСА...
Никогда еще в истории мировой литературы писателям не приходилось видеть ничего подобного: массовое истребление людей, не знающих, почему их убивают, выжав предварительно все соки.
Замятин писал о синтезе фантастики с бытом. На Колыме фантастика стала бытом. Реальность фантастики была более фантастичной, чем все то, что мог вообразить автор романа «Мы».
После публикации первых глав «Записок из Мертвого дома» председатель Петербургского цензурного комитета выразил неудовольствие тем, что Достоевский не показал ужасов каторги, и у читателей может создаться впечатление, что на каторге не так уж плохо, что она не представляет собой достаточного наказания для преступника. Председатель Петербургского цензурного комитета был бы доволен «Колымскими рассказами». В них показаны ужасы, о которых XIX в. даже представления не имел.
Варлам Шаламов пишет о человеке на последней черте, о человеке перед лицом неминуемой смерти. Которая приходит после унижений и мучений, истребляющих в человеке все человеческое. О лагерях смерти — гитлеровских и сталинских — написаны уже сотни книг. Лишь в нескольких рассказана правда о лагере. Проще всего рассказать об ужасах. Но это еще не вся правда. Рассказ об ужасах — это рассказ о палачах и жертвах. Правда о лагерях — правда, которую открывает В. Шаламов: жертва нередко становится палачом, человек легко примиряется со своим рабским положением, с человеком можно сделать все.
У писателя нет иллюзий: «Лагерь был великой пробой нравственных сил человека, обыкновенной человеческой морали, и девяносто девять процентов людей этой пробы не выдерживали» («Инженер Киселев»).
Лагерь — это другой мир, мир в котором действует закон: ты умри сегодня, а я — завтра. Мир без морали. Лагерь — место, в котором люди без морали — палачи — создали условия, вынудившие отказаться от морали и жертвы. Колымский лагерь был местом особенным. По сравнению с каторжным лагерем, в котором «тянул срок» Иван Денисович, каторга Достоевского — курорт. Но когда Шаламов прочитал «Один день Ивана Денисовича», он послал Солженицыну письмо, в котором, как признает автор «Архипелага ГУЛАГ», «справедливо упрекнул»: «И что еще за больничный кот ходит там у вас? Почему его до сих пор не зарезали и не съели?..» В колымском лагере — живой кот немыслим. Как писать правду о лагере? Как рассказать о мире без морали? О мире, в котором людоедство далеко не самое страшное из того, что там происходит? О человеке, знающем, что он умрет очень скоро и в рабстве, замученный, затоптанный, потерявший человеческий облик? Варлам Шаламов знает, что нужен новый жанр. Он мечтает о «прозе будущего». Он создает прозу, адекватную сюжету. Это одновременно рассказ, физиологический очерк, этнографическое исследование. Шаламов пишет необыкновенно просто, очень скупо, избегая пафоса и лобовой оценки. Писатель стремится к максимальной конденсации. Лучшие из рассказов сжаты до предела: 2-3 страницы, Заглавие — одно-два слова. Как правило, писатель берет одно событие, одну сцену, даже один жест. В центре рассказа всегда — портрет. Палача или жертвы, Иногда и палача и жертвы. Вместо анализа психологии писатель предпочитает нарисовать действие или жест. Как правило, последняя фраза, сжатая, лапидарная, как внезапный луч прожектора, освещает происшедшее, ослепляет ужасом.
Рассказ «На представку» начинается — почти дословно — как «Пиковая дама». Только вместо: «Однажды играли в карты у конногвардейца Нарумова» — «Играли в карты у коногона Наумова». Рассказ заканчивается убийством пильщика Гаркунова, гревшегося в бараке у блатных, где шла игра, и не пожелавшего отдать свой шерстяной свитер, «Игра была кончена, и я мог идти домой, — повествует рассказчик, — Теперь надо было искать другого партнера для пилки дров». Это вся колымская эпитафия. Окончательно ослабевший от голода и непосильного труда 23-летний Дугаев ставится на «одиночный замер». Он не знает, что невыполнение этой нормы дневной выработки рассматривается как саботаж и наказывается расстрелом. Рассказ заканчивается: «И поняв, в чем дело, Дугаев пожалел, что напрасно проработал, напрасно промучился этот последний сегодняшний день». Это — единственная реакция человека, умершего еще до расстрела.
Быть может, самое страшное в книге Шаламова не описания зверств палачей или изуверской жестокости блатных, смертельного голода или убивающего ненавистного труда. Самое страшное — описания людей, живущих в лагере, в лагерных условиях. — Как вы можете жить? — спрашивает вольнонаемный Серафим, случайно, на несколько дней попавший в шкуру заключенного («Серафим»). Почему люди продолжают жить в лагере, где жить невозможно? — спрашивает писатель. Почему они не лишают себя жизни? — задает он вопрос, приведя всего несколько случаев самоубийств.
Одних, — отвечает В. Шаламов, — очень немногих, поддерживает вера в Бога. О верующих писатель говорит с великим уважением: «Более достойных людей, чем религиозники, в лагерях я не видел. Растление охватило души всех, и только религиозники держались» («Курсы»). Он говорит о них с глубокой симпатией и с некоторым недоумением перед явлением, ему не понятным. Но истинная вера в Бога, позволявшая переносить страдания, на Колыме была явлением нечастым. Подавляющее большинство живет, ибо — надеется. Надежда поддерживает в них едва теплящийся огонек жизни. Шаламов видит в надежде зло, ибо смерть часто лучше жизни в лагере: «Надежда для арестанта — всегда кандалы. Надежда — всегда несвобода. Человек, надеющийся на что-то, меняет свое поведение, чаще кривит душой, чем человек, не имеющий надежды» («Житие инженера Кипреева»), Переживший Освенцим польский писатель Тадеуш Боровский, написавший жестокую правду о человеке в лагере и покончивший самоубийством уже на свободе, и переживший Колыму Варлам Шаламов, единодушны. «Никогда в истории человечества, — писал Т. Боровский, — надежда не была такой сильной, но никогда она не причиняла столько зла, сколько в этой войне, в этом лагере. Нас не научили отказываться от надежды, и поэтому мы погибаем в газовых камерах». Боровский говорит о зле, причиненном неумением отказываться от надежды ради свободы. Шаламов пишет о зле, причиненном воспитанием, построенном на вере в будущее, в обмен на свободу.
На заре революции стены городов молодой советской республики украшались призывом: «Будьте беспощадны, чтобы детям улыбнулось золотое солнце коммунизма». Надежда на «золотое солнце коммунизма» обернулась полярной ночью Колымы.
Вместе с «Колымскими рассказами» ходило в самиздате письмо Фриды Вигдоровой Шаламову:
«Я прочитала ваши рассказы. Они самые жестокие из всех, что мне приходилось читать. Самые горькие и беспощадные. Там люди без прошлого, без биографии, без воспоминаний. Там говорится, что беда не объединяет людей. Что там человек думает только о себе, о том, чтобы выжить. Но почему же закрываешь рукопись с верой в честь, добро, человеческое достоинство? Это таинственно, я этого объяснить не могу, я не знаю, как это получается. Но это — так».
Тайна подлинного искусства необъяснима. Быть может, однако, необходимым его качеством является умение передать — несмотря ни на что — веру в честь, добро, человеческое достоинство.
Страшен, горек, безжалостен мир, представленный в книге Варлама Шаламова, сложенной, как мозаичная фреска, из камешков рассказов. Промыв сотни человеческих судеб, Шаламов бережно добывает из вечной мерзлоты злобы, ненависти, жестокости, равнодушия золотые крупицы доброты, человечности, любви. Он запоминает навсегда взмах руки женщины, проходившей возле заключенных, мокших под холодным дождем в шурфе, и показавшей на небо со словами: «Скоро, ребята, скоро». Для заключенных этот жест, говоривший всего лишь о том, что скоро кончится смена и можно будет вернуться в промерзший барак, был подлинным праздником. Он запоминает навсегда кружку кипятка, которую дал ему незнакомый зэк, и доброе слово.
Писатель ценит, запоминает и заносит на страницы книги каждое проявление доброты не только потому, что они были необычайно редки, но и потому, что они были вызовом палачам. Доброта была — бунтом, Варлам Шаламов пишет о других, активных проявлениях бунта. Сотни портретов в «Колымских рассказах». Великолепных портретов жертв и палачей: чекистов, инженеров, старых большевиков, профессоров, крестьян, воров, Наиболее значителен портрет главного героя — рассказчика. У него много имен: Андреев, Голубев, Крист, Шаламов... Но это всегда один и тот же человек, который не хочет сдаться. Писатель скажет о нем: «Я никогда не был вольный, я был свободный во все взрослые годы моей жизни» («Необращенный»). Он никогда не был вольный, ибо в стране не было воли, но он — даже в тюрьме — был свободным, ибо ценил свободу больше жизни.
Не случайно с особой любовью написан рассказ «Последний бой майора Пугачева». Его герой — человек, решивший умереть свободным, в бою, с оружием в руках. И, в конечном счете, не имеет значения то, что побег майора Пугачева и его одиннадцати товарищей, нашедших силы поверить в ценность свободы, заканчивается боем, в котором все беглецы погибают. Они умирают свободными.
А. К. Толстой в предисловии к «Князю Серебряному» писал: «В отношении к ужасам того времени автор оставался постоянно ниже истории. Из уважения к искусству и к нравственному чувству читателя он набросил на них тень и показал их по возможности в отдалении. Тем не менее он сознается, что при чтении источников книга не раз выпадала у него из рук, и он бросал перо в негодовании, не столько от мысли, что мог существовать Иван IV, сколько от того, что могло существовать такое общество, которое смотрело на него без негодования».
А. К. Толстой лишь по историческим источникам знал эпоху Ивана IV. В. Шаламов испытал на себе ужасы сталинского времени. «Колымские рассказы» — книга о лагере, но эта книга об обществе, которое без «негодования» смотрит на лагерь. Считает его нормальным. И ребенок, рисующий мир вокруг себя, рисует проволоку, охранников с псами на поводках, заключенных и вышки («Детские картинки»). «Колымские рассказы» — зеркало, отражающее дно лагерного мира. Жизнь на этом дне состоит в ожидании смерти от непосильного труда, голода, невыносимого холода, пожирающего душу страха. Но этот лагерный мир — отражение жизни за проволокой. Только в лагере все грубее, жестче, откровеннее: отношения рабовладельцев к рабам, отношения между людьми.
Варлам Шаламов принес из ледяного карцера Колымы — память. Его книга напоминает лабиринт, в котором нитью Ариадны служит память. Писатель не придерживается хронологии. Он ухолит назад — рассказывает о конце 20-х годов, о своей молодости в Вишерских лагерях, он уходит вперед и рассказывает о возвращении узников в Москву, о невозможности начать новую жизнь чудом уцелевшим. И он остается неизменно на Колыме, где ушли в вечную мерзлоту годы и люди. Многие события и люди — как занозы, застрявшие в памяти; боль от воспоминаний заставляет писателя возвращаться к ним. И нередко мы находим в разных рассказах знакомые персонажи и события. Но всегда они открываются с новой стороны, освещаются иначе, дополняются новыми подробностями. Клубок памяти разматывается, разматывается. Выхода из лабиринта нет.
Страшное свидетельство о том, что «люди сделали людям», написано поэтом. И, быть может, именно это делает книгу Шаламова не перечнем ужасов, а подлинной литературой. Пронизывает «Колымские рассказы» надеждой. Когда все чувства уже покинули человека, он все еще видит вокруг себя природу, небо, снег, непобедимый сибирский стланик, «дерево надежд». Видит цветы и травы буйного короткого колымского лета. И когда человек видит небо и землю, Цветы и снег, рождается слово.
Природа и поэтическое слово — последняя надежда человека. Память об этом сохранил Варлам Шаламов.
Шаламовский сборник. Вып. 1. Сост. В. В. Есипов. — Вологда, 1994. — С. 216-223.

Комментариев нет:

Отправить комментарий