четверг, 1 августа 2013 г.

ნიჰილისტური პერესტროიკა-1862 და ა.შ.




Нечаев хотел тотального разрушения России, с тем чтобы на ее почве могло взрасти нечто «новое», чистое и непорочное. Но сначала эту почву нужно было удобрить кровью — причем речь шла далеко не только о крови власть имущих.



Русский нигилизм

("ABC.es", Испания)
Альберто Сотильо (Alberto Sotillo)

В российских СМИ появилась короткая новость: русский подросток убил мачеху и ее сожителя. Трагедия произошла после того, как они распили на троих литр спирта и между ними завязался спор о существовании Бога.

Вообще, для тех, кто хочет узнать настоящую Россию и не боится при этом остаться без почек и печени, опыт «сообразить на троих» с двумя незнакомцами может оказаться весьма и весьма познавательным. Конечно, благоразумным такое решение назвать сложно, но, как говорится, «Умом Россию не понять», да и логика здесь работает далеко не всегда.

Мне казалось, что драмы, подобные этому алкогольно-теологическому двойному убийству, навсегда остались в прошлом, где-то на страницах книг Достоевского. Я думал, что Россия обуржуазилась, что русские мало-помалу учатся пить, как все нормальные люди, а не каждый раз, как последний. Ведь именно сытой жизнью буржуа Путин и его приспешники оправдывают условно просвещенный деспотизм, который они установили в стране. Не давая своим соотечественникам вмешиваться в политику, они подталкивают их к тому, чтобы те занимались бизнесом, зарабатывали деньги, копили на отпуск, покупали себе мебель в ИКЕА и думали об ипотеке.

 Что ж, возможно, спустя пару поколений русские все-таки научатся пить и не убивать при этом собутыльников из-за теологических споров. Но пока до этого еще далеко. Более того, может статься, что Россия движется в обратном направлении. Русское экзистенциальное пьянство представляется мне ответом на извечную политику государственного деспотизма, отводящую простым людям роль вечного подростка, раз и навсегда исключенного из жизни взрослых и общества.
Оригинал публикации: Nihilistas rusos
Опубликовано: 03/01/2011 22:53





Петр Заичневский

ამ პერესტროიკის პრარაბი და ბილდოზერი პეტრე ზაიჩნევსკი




http://rushist.com/index.php/kornilov/1157-proklamatsii-nigilistov-i-peterburgskie-pozhary-1862


ЛЕКЦИЯ XXV

(начало)




ЛЕКЦИЯ XXV

(начало)

Развитие всеобщего оппозиционного настроения и первые проявления революционного духа. – Прокламация 1861–1862 гг. – «Молодая Россия» и пожары в 1862 г. – Аресты и ссылки писателей радикального направления. – Герцен на стороне последних. – Впечатление от этих смут в Европе. – Циркуляр Горчакова.


Петр Заичневский

Петр Заичневский, автор прокламации «Молодая Россия»
Правительство, конечно, с большой тревогой следило за развитием всеобщего оппозиционного настроения и радикального духа. Особенно тревожили правительство те революционные прокламации, которые стали появляться в 1861 г., причем оказалось, что часть из них печаталась за границей, а некоторые даже и внутри страны. Надо сказать, что в этих прокламациях дух революционного настроения рос чрезвычайно быстро. В 1861 г. был выпущен первый, получивший довольно широкое распространение листок «Великорус», в составлении которого участвовали, по-видимому, и Чернышевский, и Серно-Соловьевич, и другие лица, близко стоявшие к «Современнику». «Великорус», в сущности, стоял еще на почве либерально-демократической. Его содержание было менее ярко, нежели то постановление тверского дворянства, с которым я вас познакомил. Но уже осенью 1861 г. появилась прокламация «К молодому поколению», приписанная известному поэту М. Л. Михайлову, которая наряду с чрезвычайно наивными политическими требованиями, как, например, уничтожения всякой полиции, как тайной, так и явной, высказывала определенные угрозы династии, заявляя, что если династия не проведет требуемых реформ, то встанет вопрос об ее устранении, причем выражалась мысль, что России, в сущности говоря, нужен не монарх, а выборный старшина на жалованьи, который бы служил народу, так что тут же проявлялся и республиканский дух, хотя установление республики и не ставилось практической задачей ближайшего будущего.
В 1862 г. появилась произведшая на многих ошеломляющее впечатление прокламация «Молодая Россия», призывавшая уже прямо к кровавой революции, не только политической, но и социальной, и составленная в необыкновенно азартном и даже кровожадном, маратовском тоне. В ней вся тогдашняя Россия разделялась на две части: партию народную и партию императорскую, и так как все, не сочувствовавшие революции, причислялись к партии императорской, то указывалось, что их надо бить и убивать где придется, и с энтузиазмом проповедовались топор и пожар. Автором этой прокламации был молодой студент Заичневский, который тогда арестован не был, но попался вскоре в распространении «Золотой грамоты» в имении своего отца (генерала) и был сослан на поселение в Сибирь. Эта прокламация произвела на многих гнетущее впечатление, хотя, в сущности, дело было вовсе не так грозно, так как оно исходило всего от двух молодых людей, за которыми никакой партии не было даже среди молодежи. Преувеличенное значение придало ей и правительство, тем более что как раз в это время в Петербурге разразились известные пожары, которые приводили в панику столичное население. Они происходили, несомненно, от поджогов, которые оповещались заранее и производили значительные опустошения в целых кварталах; сгорел, между прочим, Апраксин двор. Население охватила страшная паника. Некоторые говорили, что это поджигают студенты, другие, – что это поляки, и замечательно, что ни одного поджигателя не было поймано, хотя были явные следы поджогов. Чтобы это поджигали революционеры из молодежи, – трудно поверить; что поджигали польские эмиссары, – многим впоследствии казалось более вероятным, когда в 1863 г. обнаружена была циничная программа польского генерала Мерославского, в которой рекомендовались подобные крайние средства для усиления смуты в России, причем смута признавалась важным подспорьем для успеха польского восстания. Однако же никогда – ни тогда, ни впоследствии – никаких положительных указаний, подтверждающих это, найдено не было. Между прочим, сохранилось указание князя П. А. Кропоткина в его воспоминаниях, что пожары во многих местностях, а тогда был сожжен Симбирск и целый ряд других поволжских городов, были делом реакционной партии, так что, говоря современным языком, здесь подозревалась провокация справа. Если она имела место, то надо признать, что она была задумана чрезвычайно ловко, так как вина в пожарах в глазах всех в конце концов возводилась непременно на революционеров русского или польского происхождения, и понятно, какой раскол порождало это обстоятельство в прогрессивных рядах тогдашнего общества. Оно послужило, несомненно, первой причиной того, что значительная часть русского общества отшатнулась от прогрессивных стремлений, испуганная такими устрашающими революционными проявлениями[1].
Петербургские пожары в мае 1862
Петербургские пожары в мае 1862

На эти события правительство со своей стороны реагировало чрезвычайно резко. Во-первых, оно стало арестовывать тех лиц, которые распространяли прокламации, и довольно скоро добралось и до некоторых из предполагаемых их составителей. Как я уже говорил, в качестве автора прокламации «К молодому поколению» был арестован М. Л. Михайлов. Правительство, которое раньше либерально смотрело на путешествия за границу и даже на визиты к Герцену (а делали такие визиты даже лица, близкие к придворным сферам), теперь стало смотреть на это чрезвычайно строго. И вот вскоре, как только были обнаружены документально сношения с Герценом некоторых лиц в 1861–1862 гг., лица, обвиненные в этих сношениях, были немедленно арестованы. Среди них были арестованы многие из руководителей передовой печати: были арестованы и Чернышевский, и Серно-Соловьевич, а вскоре и Писарев (за составление одной резкой статьи для подпольного издания). Все они не только были арестованы, но и преданы вскоре суду Сената. Надо сказать, что Сенат поступил с ними не только сурово и беспощадно, но даже не всегда соблюдая закон и осуждая иногда без достаточных юридических данных, а по одному только внутреннему убеждению, что в особенности не допускалось правилами тогдашнего уголовного процесса и являлось и нравственно недопустимым ввиду суровости уголовных кар. Так, Чернышевский был осужден на 14 лет в каторжные работы главным образом за прокламацию «К барским крестьянам», которая приписывалась ему на основании показания одного шпиона и отчасти на основании сличения почерка одной записки с другими его рукописями, причем сличение это было произведено самым несовершенным образом, и Чернышевский доказывал, что по крайней мере половина букв этой записки не соответствовала его почерку. Тем не менее он был присужден к каторжным работам. Точно так же был сослан на каторгу Серно-Соловьевич, а Писарев был осужден на 2,5 года крепости, причем он просидел в действительности 4,5 года, так как предварительный арест не был зачтен ему в наказание[2].
Не ограничиваясь этими арестами, процессами и ссылками, правительство обрушилось и на те органы печати, в которых в особенности проявилось это революционное настроение или в которых был скомпрометирован личный состав их редакций. Именно, на восемь месяцев были приостановлены «Современник» и «Русское слово». Вместе с ними был приостановлен и аксаковский «День», конечно, уже только за резкость тона, так как Аксаков никакого участия в революционном движении не принимал и не только не имел с ним никаких связей, но даже был настроен враждебно по отношению к революционным, в особенности нигилистическим проявлениям. В конце концов «День» Аксакова был через четыре месяца восстановлен под ответственной редакцией Самарина, а затем с нового года его разрешено было опять редактировать самому Ивану Аксакову, и ни в направлении, ни в сотрудниках этой газеты не произошло изменений; но приостановка «Современника» и «Русского слова» и устранение их руководителей повлияли на их дальнейшую судьбу самым решительным образом.
Главнейшим последствием этих событий явился раскол в рядах самого прогрессивно настроенного общества. Настроение публики во время петербургских пожаров ярко выразилось в словах, обращенных к И. С. Тургеневу кем-то из его знакомых, встреченных им на Невском проспекте. «Посмотрите, – сказал ему этот знакомый, – что делают ваши нигилисты: они жгут Петербург». «Ваши» нигилисты было сказано, очевидно, потому, что Тургенев первый пустил в ход это название. Такое настроение, говорившее, что «нигилисты» являются угрозой и опасностью не только правительству, но и самому обществу, несомненно, образовалось во многих умах. Это настроение нашло себе выражение прежде всего в той резкой полемике, которая возникла между таким ярким тогда представителем либерального направления, как «Русский вестник», и представителями радикального нигилистического направления, как «Современник» и «Русское слово», причем «Русский вестник» свою полемику направил, однако, не столько против действительно органа нигилистического направления – «Русского слова», сколько против радикального «Современника», который он считал, впрочем, также и представителем нигилизма. Вместе с тем после того, как Герцен обрушился на Каткова за одну его статью «К какой мы принадлежим партии?», где Катков высмеивал все существовавшие партии и самую возможность их существования в России, после того, как Герцен обрушился за это на Каткова, тот стал нападать самым несдержанным и беспощадным образом на «Колокол» Герцена, игнорируя и те заслуги, которые за ним числились по отношению к крестьянской реформе, и свое прежнее к Герцену отношение. Герцен, конечно, не оставался в долгу. Эта полемика в особенности усилилась, когда Герцен в 1861 г., отчасти под влиянием Огарева и еще Бакунина, который в это время бежал из Сибири и явился в Лондон, стал близко сходиться с представителями польской эмиграции и вожаками польского движения. Он вел с ними определенные переговоры и взялся на известных условиях поддерживать польское движение против русского правительства, что в глазах Каткова и его читателей являлось прямой государственной изменой, тем более что в жару этой полемики и похода против репрессий, которыми правительство ответило на первые революционные проявления в Польше, Герцен печатал статьи, поощрявшие офицеров и солдат русских войск переходить на сторону поляков и даже сражаться с правительственными войсками за польское дело.
Все очерченные явления смуты производили чрезвычайно сильное впечатление за границей, особенно в тех сферах, которые были связаны с Россией денежными интересами, и сферах, которые имели в своих руках бумаги русских займов и в настроении которых было, в свою очередь, заинтересовано русское правительство. Эти заграничные толки и слухи о близящейся в России революции, которые грозили поколебать наше тогдашнее финансовое положение, произвели и на правительство большое впечатление; оно даже сочло необходимым издать особый документ, особый циркуляр ко всем русским послам, в котором министр иностранных дел кн. Горчаков истолковывал происходившие события, чтобы тем успокоить, насколько возможно, встревоженное настроение европейских биржевых сфер. Живописно, по обыкновению, выражаясь, Горчаков писал: «Морская ширь, как говорит Расин, никогда не бывает спокойна. Так и у нас. Но равновесие восстановляется. Когда волны вздымаются, как теперь повсюду, было бы наивностью утверждать, что море тотчас утихнет. Главная задача – поставить плотины там, где общественному спокойствию или интересу, а в особенности существу власти угрожает опасность. Об этом и заботятся у нас, не отступая от пути, который наш августейший государь предначертал себе со дня вступления на престол. Наш девиз: ни слабости, ни реакции. Его начинают понимать в России. Нужно больше времени, чтобы акклиматизировать его и в Европе, но я надеюсь, что очевидность убедит, наконец, самые предубежденные умы...»[3]
Эта нота, конечно, направлена была именно на то, чтобы успокоить в Европе те заинтересованные в русских делах круги, от которых зависели наши финансовые конъюнктуры, и успокоить их в том смысле, что, во-первых, нет еще вовсе революции, а во-вторых, что не наступит реакция, а будут проведены те реформы, при которых только и возможно благополучное продолжение общественной и экономической жизни России.


[1] Сравн. мою книгу «Обществ. движ. при Александре II», стр. 143 и след., а также Л, Ф. Пантелеева «Из воспоминаний прошлого», т. I, стр. 249–340 и II, стр. 1–148.
[2] Эти процессы наследованы по подлинным архивным данным и описаны в статьях М. К. Лемке в «Былом», а затем все эти статьи изданы вместе в книге его «Очерки освободительного движения 60-х годов». СПб., 1908.
[3] Татищев. «Император Александр II, его жизнь и царствование», т. I, стр. 402.


 http://gefter.ru/archive/8353

Достоевский и терроризм

Русский терроризм был несомненной новацией глобального порядка, как и русская критика его мессианства.

Карта памяти16.04.2013 // 336
Достоевский и терроризм
© Susanna Celso
От редакции: Это эссе Петера Норманна Воге (Peter Normann Waage, род. 1953) — норвежского писателя и философа, автора вышедшего недавно на русском языке монументального исследования «Я. Индивид в истории культуры», специалиста по России вообще и по Достоевскому в частности — является частью его новой книги «Достоевский в диалоге. Двенадцать эссе» (Dostojevskij i dialog. Tolv essays), которая сейчас готовится к публикации в Норвегии. В ней Воге рассматривает феномен Достоевского в самых разных контекстах: помимо представленной здесь главы «Достоевский и терроризм», в книге есть такие главы, как «Достоевский и Фрейд», «Достоевский и Гарри Поттер» (которого Воге, кстати, считает «вакциной против тоталитаризма»), «Достоевский и Белая роза», «Достоевский и Эдгар Алан По» и самая личная — «Достоевский и я». Увлечение русским гением у Петера Нормана началось еще в юности, когда он в 18-летнем возрасте запоем прочел «Бесов», и с тех пор не проходило: среди прочего, в 1997 году он написал монографию «Федор Достоевский: свержение идолов», которая семью годами позже была издана и в России. Будучи норвежцем, в тексте на тему терроризма он, безусловно, не мог обойти вниманием феномен Брейвика, у которого, по его мнению, немало общих черт с русским террористом-революционером Сергеем Нечаевым (1847–1882). Как известно, Владимир Ленин — во многом воплотивший нечаевские идеи — называл Нечаева «титаном революции», а многие историки и теоретики большевизма, по крайней мере до тридцатых годов (с 1931 года о нем замолчали, и замолчали надолго, до 1976 года), вовсю превозносили его как образцового революционера.
Увы, наш коллективный разум не созрел
для предвидения последствий преступных действий,
поэтому и через сто тридцать лет после появления романа «Бесы»
тема нечаевщины продолжает оставаться для нас актуальной.
Ф.М. Лурье. Нечаев: созидатель разрушения
В марте 1867 года, вскоре после свадьбы, молодожены Федор Достоевский и Анна Сниткина вынуждены были бежать из России от настойчивых кредиторов и в течение следующих четырех лет скитались по Европе, все это время мучимые тоской по родине.
Осенью 1869 года, когда они находились в Дрездене, их навестил брат Анны, Иван Сниткин, который учился в Петровской земледельческой и лесной академии (ныне — Московская сельскохозяйственная академия имени Тимирязева). По воспоминаниям Анны, он сообщил им о том, что и в самой академии, и в других высших учебных заведениях Москвы поднялась волна студенческих беспорядков, а также упомянул, что его товарищ из академии, некто Иванов, любезно помог ему в подготовке к поездке в Германию [1].
Несколько недель спустя Достоевский с ужасом узнал из газет о зверском убийстве, совершенном в Москве: тот самый Иванов был убит в парке возле академии. Вскоре выяснилось, что убийство было совершено по политическим мотивам, а виновными были признаны пятеро товарищей убитого. Они напали на него, стали душить, затем выстрелили ему в голову из револьвера, а тело сбросили в пруд. Зачинщиком был молодой человек по имени Сергей Нечаев, который исчез из Москвы сразу же после случившегося.
В сущности, это убийство cпутало Нечаеву все карты, ведь он рассчитывал на нечто гораздо большее, чем просто умерщвление одного из сообщников. Нечаев хотел тотального разрушения России, с тем чтобы на ее почве могло взрасти нечто «новое», чистое и непорочное. Но сначала эту почву нужно было удобрить кровью — причем речь шла далеко не только о крови власть имущих.
За год до этого Нечаев ездил в Швейцарию, где он — предположительно при участии Бакунина — составил «Катехизис революционера», уникальный документ в истории террористического и революционного движения, сравнимый разве что с манифестом Андерса Беринга Брейвика, с которым у него немало общих черт. Нечаевский «Катехизис» начинается так:
§ 1. Революционер — человек обреченный. У него нет ни своих интересов, ни дел, ни чувств, ни привязанностей, ни собственности, ни даже имени. Все в нем поглощено единственным исключительным интересом, единою мыслью, единою страстью — революцией.
§ 2. Он в глубине своего существа, не на словах только, а на деле, разорвал всякую связь с гражданским порядком и со всем образованным миром, и со всеми законами, приличиями, общепринятыми условиями, нравственностью этого мира. Он для него — враг беспощадный, и если он продолжает жить в нем, то для того только, чтоб его вернее разрушить.
В следующих 24 параграфах Нечаев излагает, как революционер должен относиться к обществу, к народу и к своим сообщникам. При этом он подчеркивает необходимость пользоваться и манипулировать более либеральными революционными болтунами и другими «не совсем посвященными» таким образом, чтобы они могли создать в обществе совершеннейший хаос. Представители власти не должны умерщвляться немедленно, им нужно давать возможность и дальше угнетать народ; тогда последний будет доведен до отчаяния и созреет для бунта. Все революционеры должны рассматривать себя и своих сообщников в качестве «капитала, обреченного на трату» для торжества будущей всеразрушающей революции. Товарища можно предать и принести в жертву, если того требует революция [2].
Брейвик наверняка не знаком ни с фигурой Нечаева, ни с его «Катехизисом»» — по крайней мере, в его «Манифесте» на это никаких указаний нет. Однако он является частью той же тоталитарно-террористической традиции, что и Нечаев. Оба они считают, что политика и политические идеи должны затрагивать не одну какую-нибудь часть жизни индивида и общества, но охватывать всю их жизнь целиком. Для них обоих, как и для всех представителей тоталитарного мышления, политический противник — это абсолютный враг, бороться с которым нужно средствами насилия. Поскольку самим себе они кажутся борцами, выступающими на стороне абсолютного добра, то любой, кто, с их точки зрения, является врагом, должен быть уничтожен. Поэтому жизнь одного или 70 человек не имеет для них никакого значения. Так же, впрочем, как и жизни миллионов, что наглядно продемонстрировала история тоталитарных режимов в XX веке — веке, который разделяет во времени Нечаева и Брейвика.
Их идеи претендуют на универсальность и полный охват всех аспектов человеческой жизни. Они пытаются играть в Бога. И Нечаев, и Брейвик считают себя воинами, борющимися с окружающим их обществом. Оба руководствуются ненавистью. Оба приучили себя выдерживать пытки и посвятили свою жизнь «делу». Оба говорят о тайных ячейках, которые должны исподволь подрывать устои современного им общества, готовя его к приходу того нового мира, о котором они мечтают. Как Брейвик, так и Нечаев подразделяют своих врагов на различные категории. Брейвик пишет о «предателях категории А, B и С», обращаться с которыми нужно по-разному. Нечаев же оперирует целыми шестью категориями. На практике и для Брейвика, и для Нечаева это означает, что перебежчиков — в первом случае «культурных марксистов», во втором — «революционеров в праздно-глаголющих кружках» — нужно сначала использовать, а затем ликвидировать, после чего начинается борьба с настоящим, главным врагом: для Брейвика это мусульмане, для Нечаева — русская знать и царская власть. Оба хотят довести кризис до предела: Нечаев с помощью преступлений, крайнего угнетения и распространения хаоса, Брейвик — путем провоцирования мусульманского населения на Западе, которое в результате должно стать более воинственным и создать хаос и беспорядок, открыв тем самым путь той освободительной борьбе, которую он сам и его «тамплиеры» поведут во имя «чистой и белой» Европы. Хотя Нечаев и не был расистом, с Брейвиком его объединяет мечта о таком будущем, где будет царить абсолютное равенство: у Нечаева речь идет о равенстве социальном, у Брейвика — о культурном.
В то время как «Катехизис» Нечаева занимает всего несколько страниц, в «Манифесте» Брейвика их более полутора тысяч; соответственно, идеи его изложены намного более подробно. При этом интересно, что его идеал — чистая Европа будущего — сильно напоминает те мечты, которыми вдохновляются его же заклятые враги, мусульманские фундаменталисты. Когда дело касается половой морали и мира развлечений, Брейвик оказывается таким же консерватором-моралистом. Средства массовой информации не должны призывать к сексуальной распущенности, половую жизнь вне брака нужно запретить. С исламскими фундаменталистами Брейвик схож и в своем унизительном отношении к женщинам: они должны сидеть дома, перемещаясь между кухней и супружеской спальней, и не имеют права на высшее образование. Интересно, что общество будущего, в версии Брейвика, должно управляться примерно как Иран при Хомейни: высшим органом должен стать «Совет хранителей», обеспечивающий моральную, идеологическую и культурную чистоту общества и обладающий большей властью, чем парламент.
Нечаев о морали и нравственности почти не пишет — и в этом смысле он честнее Брейвика. Хладнокровное убийство 70 детей, в большинство из которых террорист стрелял дважды, часто с близкого расстояния и невзирая на мольбы жертв о пощаде, нравственным уж точно не назовешь. Нечаев же замарал руки кровью всего одной жертвы; впрочем, стоит признать, что в последующие годы идеи его «Катехизиса» привели к гораздо большим потерям.
Прежде чем перейти к действию, Нечаев хотел сформировать организацию, состоящую из послушных, ограниченных подчиненных. Поэтому из Швейцарии он привез не только «Катехизис», но и — что, вероятно, даже важнее — сертификат, подтверждавший, что он является представителем всеевропейского центрального комитета революции — комитета, существовавшего только в его и бакунинском воображении. В России он стал организовывать пятерки, состоящие из лиц, известных только ему самому, и как представитель «центрального комитета» давал им приказы совершать различные преступления с целью повсеместно посеять беспокойство и хаос. Общество свое он назвал «Народной расправой». Символом стал топор, целью — подготовка масштабного восстания 19 февраля 1870 года, в девятую годовщину отмены крепостного права. Иванов, состоявший в одной из таких групп, подверг сомнению не только авторитет Нечаева, но и все его «дело» — и был убит. Кроме того, Нечаев считал, что совместно совершенным убийством ему удастся надежнее скрепить «пятерку».
В ходе расследования этого убийства был раскрыт весь нечаевский заговор. Было арестовано около 150 человек, 79 из которых в июле 1871 года предстали перед судом. Власти приняли решение сделать процесс открытым, и в крупнейших газетах страны публиковались подробные репортажи. Дело произвело сенсацию, его подробно анализировала не только русская, но и иностранная пресса; еще до начала этого громкого процесса газеты были полны материалов о Нечаеве и нечаевцах. Среди прочего, во время обыска был найден «Катехизис революционера», состоявший из 26 параграфов, — документ, потрясший не только публику, но и самих обвиняемых. С этим текстом были знакомы лишь немногие из нечаевцев; остальные же впервые узнали о том, что они были не более чем пушечным мясом, пешками в нечаевской «революционной игре».
После разоблачения этого заговора Достоевский понял, что Нечаев и его сообщники суть то зло, которое может разрушить Россию, и решил написать памфлет против этой бесовщины. Однако постепенно памфлет перерос в роман, который писатель назвал «Бесы». Ключевой эпитет книги был позаимствован им из Евангелия от Луки, 8:32-39, где рассказывается о том, как Иисус изгнал из одержимого злых духов: они вселились в стадо свиней, и те бросились с обрыва и погибли. Для Достоевского русские террористы и революционеры были именно одержимыми: в «Бесах» они сравниваются со стадом свиней, которые кидаются в пропасть.
Хотя Достоевский видел явные параллели между происходящим в России и в Западной Европе — Парижская коммуна была для него проявлением той же формы одержимости, — Россия, по его мнению, была особенно подвержена воздействию этого яда, и на то были свои исторические причины.
Тут нам в очередной раз придется вернуться ко временам Петра Великого (1672–1725), с его попытками «прорубить окно в Европу». Именно в результате петровских реформ в России возник целый слой людей, которые уютнее чувствовали себя среди европейцев, чем среди своих грубых, неотесанных, суеверных соотечественников. Речь идет о прекрасно известном нам классе — интеллигенции.
Без сомнения, свои реформы Петр I затевал из гуманных побуждений. Однако осуществлялись они вполне на русский манер, кнутом и палкой. Человеческого же материала для этих преобразований было более чем достаточно. Крепостное право ужесточили, каждую деревню обязали отдавать в солдаты определенное число мужчин, причем военная повинность длилась 25 лет. Рост налогов, которые крестьяне, и без того вконец измученные, должны были отдавать на ведение многочисленных войн, делал их положение совершенно невыносимым. Реформы, означавшие для одного слоя населения освобождение и просвещение, для простого народа оборачивались страданиями — такую динамику в российской истории можно проследить вплоть до революции, если не дальше.
Один немец, посетивший Россию во времена Петра, так описал свои впечатления: «В этом государстве все кончится кошмаром, ибо жалобы на царя возносят к небу столько миллионов человек, что нужно лишь дуновение ветра да поджигатель, чтобы та искра ненависти, что тлеет здесь в каждом человеке, возгорелась в пламя» [3].
Первые всполохи этого пожара России довелось увидеть ровно через 100 лет после смерти Петра I, в 1825 году. Несколько офицеров, которые в 1812 году c триумфом вошли в Париж вместе с армией Александра I после победы над Наполеоном, увидели, какая пропасть разделяет Францию и Россию в социальном отношении. Конечно, в обеих странах ситуация была далека от идеала. Однако во Франции этим русским офицерам, по крайней мере, не приходилось читать объявления, подобные тем, что печатала до 1801 года газета «Санкт-Петербургские ведомости»: «В Четвертой Мещанской в № 111 продаются две молодые девки, собой видные, грудастые, белье шьют, гладят и крахмалят и стряпать мастерицы. Последняя цена им 1000 рублей. Тут же продается жеребец, да бык, да стая гончих собак, числом пятьдесят, по сходной цене».
Хотя эти офицеры и воевали против Наполеона, они восторгались Францией, революцией и французскими идеями. Воспользовавшись ситуацией, возникшей в связи со смертью царя Александра I и коронацией Николая I в декабре 1825 года, некоторые из них попытались устроить государственный переворот. Они хотели для России новой Конституции, которая, среди прочего, отменила бы крепостное право и обеспечила бы всем подданным полную свободу слова и вероисповедания, а также право на самостоятельный выбор профессии и справедливое обращение в суде. «Восстание декабристов», как его стали называть впоследствии, было жестоко подавлено; одних обвиняемых казнили, а других сослали в Сибирь. Это было первое кровавое столкновение между царской властью и теми, кто хотел реформировать общество, и первое предвестие той революции, что разразилась в России менее века спустя.
Таким образом, страх перед бунтом Николай I получил в качестве «подарка» на свою коронацию. Наглядно убедившись, к чему может привести преклонение перед Западом, он перевел все университеты в ведение военного министерства; все студенты отныне должны были носить униформу и уделять военным учениям не меньше времени, чем собственно учебе. Была ужесточена цензура; иностранную литературу стали конфисковать. Для того чтобы сослать человека в Сибирь, достаточно было одних только слухов. Православие было той скрепой, которая объединяла правителя с его народом; власть же была дарована царю Богом.
Однако в обществе шло скрытое брожение. Молодые люди стали собираться в дискуссионных клубах и кружках, где обсуждали более или менее запретную литературу и горячо спорили о том, как можно решить крупнейшие социальные проблемы России, в том числе — как улучшить жизнь российских крестьян. Последние же в то время были рабами, которых продавали и покупали, словно вещи или скот; живя в глубочайшем невежестве, абсолютное большинство из них не владело даже таким искусством, как чтение.
Один из таких кружков, или клубов, образовался вокруг Михаила Петрашевского, который служил в министерстве иностранных дел. Заведуя ввозом иностранной литературы и конфискацией не дозволенных цензурой изданий, он стал обладателем внушительного собрания запрещенных книг. Среди тех, кто у него собирался, был и молодой писатель Федор Достоевский. Такие клубы могли со временем превратиться в политические партии и стать кузницами общественных реформ. Однако этого не случилось: многие из этих кружков так и остались «клубами для болтовни», как называли их сами участники. Однако на некоторые из них обрушились жестокие репрессии.
Революция, охватившая Европу в 1848 году, подтвердила опасения царя Николая относительно западных идей, и он приказал арестовать всех членов кружка Петрашевского — всего около 25 человек. Без всякого разбирательства, девять месяцев спустя их привели на Семеновский плац на казнь. Все это было, однако, не более чем гротескным фарсом, инсценированным самим царем с целью отвадить остальных от реформаторских мыслей. Обвиняемые, среди которых был и Достоевский, были приговорены к различным срокам тюремного заключения и ссылке в Сибирь.
В 1873 году Достоевский в «Дневнике писателя», в своем обычном как бы разговорном стиле, размышляет о Нечаеве, его последователях и о собственном прошлом в кружке Петрашевского: «Я сам старый “нечаевец”, я тоже стоял на эшафоте, приговоренный к смертной казни, — пишет он. — Знаю, вы, без сомнения, возразите мне, что я вовсе не из нечаевцев, а всего только из петрашевцев. (…) Но пусть из петрашевцев. Почему же вы знаете, что петрашевцы не могли бы стать нечаевцами, то есть стать на нечаевскую же дорогу, в случае если б так обернулось дело? Конечно, тогда и представить нельзя было: как бы это могло так обернуться дело? Не те совсем были времена. Но позвольте мне про себя одного сказать: Нечаевым, вероятно, я бы не мог сделаться никогда, но нечаевцем, не ручаюсь, может, и мог бы… во дни моей юности».
Иными словами, когда Достоевский узнал о злодеянии, совершенном Нечаевым и его сообщниками, он как бы столкнулся лицом к лицу с самим собой и одним из своих непройденных путей. Хотя для Достоевского подобное открытое и бескомпромиссное признание — в котором он без колебаний приписывает себе самые страшные наклонности, — не является чем-то из ряда вон выходящим, оно, тем не менее, не становится от этого менее сенсационным. В статье 1873 года, продолжая эту же мысль, он замечает, что террористы ни в коем случае не являются монстрами; ужас состоит в том, что самые чудовищные вещи они могут совершать, отнюдь не будучи плохими людьми: «В возможности считать себя, и даже иногда почти в самом деле быть, немерзавцем, делая явную и бесспорную мерзость, — вот в чем наша современная беда!»
Это означало, что, в отличие от 1848 года, когда Достоевский был арестован и приговорен к смертной казни, теперь, 20 лет спустя, настали такие времена, когда самые благонамеренные идеалисты могут доходить до самых страшных злодеяний, сами того не сознавая. Что же произошло?
Успело вырасти целое поколение так называемых «нигилистов», которые получили это название благодаря Ивану Тургеневу и его роману «Отцы и дети», опубликованному в 1862 году. Это слово впервые возникает в той сцене, где Аркадий за завтраком представляет отцу и дяде своего друга, главного героя романа — Базарова:
«— Что такое Базаров? — Аркадий усмехнулся. — Хотите, дядюшка, я вам скажу, что он собственно такое?
— Сделай одолжение, племянничек.
— Он нигилист.
— Как? — спросил Николай Петрович, а Павел Петрович поднял на воздух нож с куском масла на конце лезвия и остался неподвижен.
— Он нигилист, — повторил Аркадий.
— Нигилист, — проговорил Николай Петрович. — Это от латинского nihil, ничего, сколько я могу судить; стало быть, это слово означает человека, который… который ничего не признает?
— Скажи: который ничего не уважает, — подхватил Павел Петрович и снова принялся за масло.
— Который ко всему относится с критической точки зрения, — заметил Аркадий.
— А это не все равно? — спросил Павел Петрович.
— Нет, не все равно. Нигилист — это человек, который не склоняется ни перед какими авторитетами, который не принимает ни одного принципа на веру, каким бы уважением ни был окружен этот принцип».
Тот человеческий тип, который обозначало это понятие, был представлен в основном студентами. Отвергая традиционные русские ценности, они страстно восхищались теми новыми идеями, что приходили с Запада. Старая Россия ассоциировалась у нигилистов исключительно с социальным неблагополучием, суевериями и угнетением. Всеми способами подчеркивали они свой разрыв с «отцами»: переселялись в общины; женщины коротко стригли волосы; они не здоровались и не улыбались тем, кто им не нравился, — и агитировали за революцию и свержение царской власти. Затем они стали учить крестьян в деревнях чтению и письму, однако те относились к ним подозрительно, если не сказать прямо враждебно: неудивительно, ведь они ругали «царя-батюшку» и пытались убедить крестьян в том, что Бога нет. Власти отвечали арестами и ссылали их в Сибирь на поселения или каторжные работы. К систематическому терроризму движение «народников» перешло к концу 1870-х годов; не будем, однако, забегать вперед.
По убеждению Достоевского, нигилизм был конечной точкой того пути, на который Россию насильно поставил Петр. Нигилисты были совершенно чужды России и ее народу. Порвав с православием, они заменили его для себя западным рационализмом и наукой. Их атеизм, впрочем, в отличие от западноевропейского, не означал равнодушия к Богу. Атеизм стал для них новой религией: «Не из одного ведь тщеславия, не все ведь от одних скверных тщеславных чувств происходят русские атеисты и русские иезуиты, а и из боли духовной, из жажды духовной, из тоски по высшему делу, по крепкому берегу, по родине, в которую веровать перестали, потому что никогда ее и не знали! — восклицает в “Идиоте” князь Мышкин. — Атеистом же так легко сделаться русскому человеку, легче, чем всем остальным во всем мире! И наши не просто становятся атеистами, а непременно уверуют в атеизм, как бы в новую веру, никак и не замечая, что уверовали в нуль».
Для того, кто верует в ничто, главной заповедью становится из-ничто-жение. Именно это и увидел в Нечаеве и его сообщниках Достоевский. Они были идеалистами, до такой степени одержимыми своими деструктивными идеями, что те застилали для них весь остальной мир. Потому они и могли совершать «самые пакостные и мерзкие поступки, не будучи вовсе иногда мерзавцами».
В Нечаеве и нечаевцах Достоевский узнавал самого себя и те дурные наклонности, которые у него самого развития не получили. Однако это не единственная нить, соединяющая его поколение с поколением террористов и нигилистов, возникшим всего пару десятилетий спустя. Уже поколение Достоевского отвернулось от России и начало переходить от либерализма и желания реформ к прямому насилию. «Отцы», пребывая как бы в полусне, породили целое поколение безумных сыновей и дочерей; в своем экстремизме и пропаганде разрушения и ненависти Нечаев был далеко не одинок.
За семь лет до убийства Иванова, в 1862 году, в Санкт-Петербурге стала распространяться прокламация под названием «Молодая Россия», начинавшаяся словами: «Россия вступает в революционный период своего существования». Анонимный автор мечтал о том, что в будущем Россия будет управляться центральным комитетом, с сельскими общинами в качестве основной организационной единицы, а частная собственность будет отменена. Однако для создания этой обетованной страны необходимо насилие: «Скоро, скоро наступит день, когда мы распустим великое знамя будущего, знамя красное, и с громким криком: “Да здравствует социальная и демократическая республика России!” — двинемся на Зимний дворец истребить живущих там. (…) С полной верою в себя, в свои силы, в сочувствие к нам народа, в славное будущее России, которой выпало на долю первой осуществить великое дело социализма, мы издадим крик: “В топоры!” и тогда… тогда бейте императорскую партию не жалея, как не жалеет она нас теперь, бей на площадях, бей в домах, бей в тесных переулках городов, бей на широких улицах столиц, бей по деревням и селам».
Глядя на новое поколение студентов, Александр Герцен, один из «отцов», принадлежавший эпохе кружков и клубов, предсказывал России мрачное будущее: «Куда ни посмотришь, отовсюду веет варварством — из Парижа и из Петербурга, снизу и сверху, из дворцов и мастерских. Кто покончит, довершит? Дряхлое ли варварство скипетра или буйное варварство коммунизма, кровавая сабля или красное знамя? (…) Коммунизм пронесется бурно, страшно, кроваво, несправедливо, быстро».
Полиция долго разыскивала анонимного автора прокламации — пока не выяснилось, что он уже сидел в тюрьме [4]. «Молодую Россию» он написал в камере; тем или иным способом ему удалось передать ее на волю и размножить, и вскоре эти идеи получили довольно широкое распространение.
В 1866 году было совершено первое покушение на царя: молодой студент по имени Каракозов, очевидно, уже тогда страдавший психическим расстройством, выстрелил в Александра. Он промахнулся, однако был арестован, приговорен к смертной казни и повешен, в состоянии глубочайшего помешательства.
В том же году в Петербург приехал 19-летний Сергей Геннадьевич Нечаев (1847–1882). Уже через три года он совершил свой первый и единственный революционный «подвиг» — убийство студента Иванова, после чего бежал за границу, где скитался до тех пор, пока в 1872 году не был арестован швейцарской полицией и передан российским властям. Признать российское правосудие он отказался, настаивая на своем статусе политического, а не уголовного преступника. Официально он был приговорен к 20 годам каторги в сибирских рудниках, где люди, как правило, не проживали и нескольких месяцев. Однако царское правительство столь сильно боялось Нечаева, что он в режиме строжайшей тайны был переведен в ту же тюрьму, где в 1848 году сидел Достоевский, — в Алексеевский равелин Петропавловской крепости в Санкт-Петербурге. Там ему удалось убедить надсмотрщиков, что на его стороне сам наследник [5], и с их помощью девять лет спустя установить контакт с «Народной волей», террористической организацией, которая была построена по образцу нечаевской. В этот период они готовились к окончательному покушению на царя и отказались помочь Нечаеву — вполне в духе его же «Катехизиса», 11-й параграф которого гласит: «Когда товарищ попадает в беду, решая вопрос, спасать его или нет, революционер должен соображаться не с какими-нибудь личными чувствами, но только с пользою революционного дела. Поэтому он должен взвесить пользу, приносимую товарищем — с одной стороны, а с другой — трату революционных сил, потребных на его избавление, и на которую сторону перетянет, так и должен решить».
Народовольцы убили царя Александра II 1 марта 1881 года. Их связь с Нечаевым была обнаружена, и он был переведен в камеру, куда почти не проникал дневной свет и звуки, и прикован к стене. Умер Сергей Нечаев 21 ноября 1882 года, ровно через 13 лет после убийства Иванова.
«Своеобразие Нечаева, — пишет Альбер Камю в своей работе “Бунтующий человек”, — заключается в том, что он оправдывает насилие, обращенное на своих же собратьев». В параграфе 10 говорится, что на товарищей по революционному делу следует смотреть как на «часть общего революционного капитала», который можно использовать ради революции. Эти его взгляды были высоко оценены последователями: «Нечаев был революционер, — писал о нем большевистский историк Александр Гамбаров в 1926 году, — и революционер такого исключительного масштаба, такого пламенного размаха, аналогичного которому трудно найти в истории нашего движения. (…) К торжеству социальной революции Нечаев шел верными средствами, и то, что в свое время не удалось ему, то удалось через много лет большевикам, сумевшим воплотить в жизнь не одно тактическое положение, впервые выдвинутое Нечаевым» [6].
Революционная идеология Владимира Ленина фактически является вариацией нечаевской «Народной расправы». Большевистская партия была организована по принципу так называемого «демократического централизма». Возглавлял ее, в качестве абсолютного авторитета, сначала Ленин, затем Сталин. При последнем то убийство, которое Нечаев теоретически оправдал в своем «Катехизисе» и воплотил на практике, убив Иванова, стало краеугольным камнем деятельности партии. Большевистская партия обладала тотальной властью и тотальным авторитетом. Эта организация, одновременно исполнявшая функции политического авангарда, жреческой касты и мафии, была той группой, которая обеспечивала дисциплину и следила за соблюдением идеологических установок в обществе. Недаром Ленин писал о Нечаеве: «Совершенно забывают, что Нечаев обладал особым талантом организатора, умением всюду устанавливать особые навыки конспиративной работы, умел свои мысли облачать в такие потрясающие формулировки, которые оставались памятны на всю жизнь».
Когда происходило восстание декабристов, Достоевскому было четыре года. А умер он всего за месяц до удавшегося покушения на царя Александра II. Его жизнь совпала с ростом российского революционного движения, которое становилось все более отчаянным и безжалостным. Именно против этого движения и направлены «Бесы» — книга, которая была запрещена все время, пока большевики были у власти, и впервые была выпущена в СССР отдельным изданием только в 1990 году.
В статье 1873 года, размышляя о Нечаеве и о своем собственном бунтарском прошлом, Достоевский пишет, что ошибку свою он понял отнюдь не благодаря тюремному заключению или ссылке. Только знакомство с русским народом и возвращение к детской вере привело его к перерождению. Именно поэтому в 1861 году он вместе с братом основал журнал «Время», с целью показать заблудшим, — как среди «отцов», так и среди «детей», — что спасти Россию можно, только глубже поняв ее особую религиозность и постигнув непосредственную мудрость русского народа.
Изначально именно это лекарство Достоевский и хотел прописать обществу посредством «Бесов». В окончательной версии романа можно обнаружить следы этого намерения в более или менее шутовской фигуре Степана Трофимовича Верховенского, отца Петруши Верховенского, в образе которого выведен Нечаев, — и учителя Николая Ставрогина, демонического вдохновителя нигилистов. Степан Трофимович поначалу совершенно не понимает «Россию» и предпочитает русскому все французское. Однако к концу и романа, и собственной жизни он перерождается: простая женщина читает ему то место из Евангелия от Луки, где говорится о бесах, вселившихся в свиней, и он вдруг понимает и смертные страдания России, и ее высокое предназначение.
Однако если бы это было главной темой и идеей «Бесов», этот роман остался бы в памяти читателей не дольше, чем какая-нибудь бытовая зарисовка. Да и сам Достоевский не был бы Достоевским. В этом апокалиптическом произведении он сводит счеты с терроризмом, показывая, из каких корней он растет. Впоследствии в России эта книга была воспринята как страшное, но правдивое предсказание о судьбе страны и ее народа при большевиках.
Действие романа основано на событиях, с которыми связано имя Нечаева, включая и убийство. Члены его «пятерки» срисованы с реальных людей, однако центральная фигура, Николай Ставрогин, не имеет прототипа в жизни. Его фамилия составлена из двух слов, греческого stavros (крест) и русского «рог». Он мог стать прекрасным, великим человеком, однако вместо этого превратился в того, кто единственно от скуки совершает самые чудовищные поступки, — например, совращает маленькую девочку, а когда она вешается, спокойно сидит в соседней комнате, ничего не предпринимая. Достоевский неоднократно намекает, что этот герой создан на основе тех слов из «Апокалипсиса», где проклинаются «теплохладные»: «Знаю твои дела; ты ни холоден, ни горяч; о, если бы ты был холоден или горяч! Но как ты тепл, а не горяч и не холоден, то извергну тебя из уст Моих!»
Ставрогин — это пустота, черная дыра, поглощающая всех остальных персонажей. Их фанатическое поклонение различным идеям как бы замещает нехватку истинной страсти в самом Ставрогине. «Что вы глядите на меня? — спрашивает Петр Верховенский Ставрогина, вертясь вокруг него. — Мне вы, вы надобны, без вас я нуль. Без вас я муха, идея в склянке, Колумб без Америки».
Эту «Америку» Петра Верховенского — окончательное, совершенное общество будущего — описывает на встрече «у наших» теоретик Шигалев. Но тут обнаруживается одна загвоздка: «Я запутался в собственных данных, и мое заключение в прямом противоречии с первоначальной идеей, из которой я выхожу. Выходя из безграничной свободы, я заключаю безграничным деспотизмом. Прибавлю, однако ж, что, кроме моего разрешения общественной формулы, не может быть никакого».
Из каких предпосылок исходит это разрешение, берется объяснить другой член кружка: «Господин Шигалев слишком серьезно предан своей задаче и притом слишком скромен. Мне книга его известна. Он предлагает, в виде конечного разрешения вопроса, — разделение человечества на две неравные части. Одна десятая доля получает свободу личности и безграничное право над остальными девятью десятыми. Те же должны потерять личность и обратиться вроде как в стадо и при безграничном повиновении достигнуть рядом перерождений первобытной невинности, вроде как бы первобытного рая, хотя, впрочем, и будут работать. Меры, предлагаемые автором для отнятия у девяти десятых человечества воли и переделки его в стадо, посредством перевоспитания целых поколений, — весьма замечательны, основаны на естественных данных и очень логичны».
Та система, которую рисует Шигалев, — это не что иное, как первый набросок того «исправленного» мира, который описывает в «Братьях Карамазовых» Великий инквизитор. У него свобода также должна быть заменена равенством, а Христос — сатаной; это «обетованное» царство несвободы. Для Достоевского же христианство без свободы есть анти-христианство; добровольное воссоединение с Христом — вот что он проповедует.
В этом он предвосхищает саму историю революции. Ведь именно идея о неограниченной свободе и привела к неограниченному рабству. Нигилисты и террористы проложили путь Ленину и подготовили те ужасы тоталитаризма, с которыми человечество столкнулось в ХХ веке. Ведь и Адольф Гитлер восхищался Лениным.
Шигалев преследует, в сущности, благие цели. Чего не скажешь о Петре Верховенском, который хочет построить рабское общество: «Каждый принадлежит всем, а все каждому. Все рабы и в рабстве равны. В крайних случаях клевета и убийство, а главное — равенство. Первым делом понижается уровень образования, наук и талантов. (…) Цицерону отрезывается язык, Копернику выкалывают глаза, Шекспир побивается каменьями — вот шигалевщина! Рабы должны быть равны: без деспотизма еще не бывало ни свободы, ни равенства, но в стаде должно быть равенство, и вот шигалевщина! (…) Но одно или два поколения разврата теперь необходимо; разврата неслыханного, подленького, когда человек обращается в гадкую, трусливую, жестокую, себялюбивую мразь, — вот чего надо! (…) Мы провозгласим разрушение… почему, почему, опять-таки, эта идейка так обаятельна! Но надо, надо косточки поразмять. Мы пустим пожары… Мы пустим легенды… Тут каждая шелудивая “кучка” пригодится. Я вам в этих же самых кучках таких охотников отыщу, что на всякий выстрел пойдут да еще за честь благодарны останутся. Ну-с, и начнется смута! Раскачка такая пойдет, какой еще мир не видал… Затуманится Русь, заплачет земля по старым богам…»
Несмотря на все свое недоверие и презрение к социализму, Достоевский все же несколько раз подчеркивает, что Петр Верховенский — «мошенник, а не социалист», — эту идею писатель посчитал нужным повторить и в полемике, последовавшей вслед за выходом «Бесов». Однако он и не подозревал, что крупнейший среди всех социалистических теоретиков грядущего века, Владимир Ленин, будет восхищаться моделью Верховенского, а Нечаева называть «титаном революции».
Так каковы же, по мнению Достоевского, причины этой непреодолимой страсти к разрушению и увлечения терроризмом?
Одна из причин — смерть Бога и распад системы ценностей. «Если Бога нет, то какой же я после того капитан?» — говорит в романе один из многочисленных второстепенных персонажей: Бог являлся гарантом всего старого порядка, в том числе и капитанского чина. Как система Шигалева предвосхищает «Легенду о Великом инквизиторе», так капитан предвосхищает слова Ивана Карамазова о том, что «если Бога нет, то все позволено» [7], — слова, предшествующие убийству, которое в этом случае, естественно, тоже не запрещено.
Однако «Бог» — это слишком абстрактное и расплывчатое понятие, чтобы можно было утверждать, будто писатель Достоевский мог использовать его отсутствие или присутствие в качестве объяснения. И это подтверждается, среди прочего, тем, что именно в фигуре нигилиста вывел он если не всего себя, то по крайней мере свои глубочайшие убеждения: Шатов повторяет рассуждения самого Достоевского о России, русском народе и русском Боге — а также его максиму о Христе: «Если б кто мне доказал, что Христос вне истины, и действительно было бы, что истина вне Христа, то мне лучше хотелось бы остаться с Христом вне истины, чем с истиной вне Христа». А ведь Шатову эти идеи внушил не кто иной, как Ставрогин.
Это касается, впрочем, не только Шатова. Ставрогин посеял самые разные идеи в головах всех нигилистов. Они позволяют чужим, а не своим идеям управлять своей жизнью: «Ну и наконец, самая главная сила, — объясняет Верховенский Ставрогину, — цемент, все связующий, — это стыд собственного мнения. Вот это так сила! И кто это работал, кто этот “миленький” трудился, что ни одной-то собственной идеи не осталось ни у кого в голове! За стыд почитают».
Те идеи, которые «миленький», то есть Ставрогин, внушил остальным, нередко весьма оригинальны, однако ни один из них не дошел до них своим умом.
Ставрогин не скупится на истины. Сам ни одну из них не чтя и ни во что не веря, он щедро раздает их остальным персонажам романа: славянофильство, вера в Россию и, наконец, максима самого Достоевского о Христе — к вашим услугам, дорогой Шатов.
А вот и тебе, любезный Кириллов, предпосылки, которые доведут тебя до самоубийства: «Бога нет, значит все позволено! Но если все позволено, значит, я свободен, и никто надо мной не властен? Так как же мне доказать свою свободу? Конечно, совершив добровольное самоубийство, первое логическое самоубийство в истории, окончательно доказав тем самым свободу человека! Мое самоубийство освободит человечество!»
«Пойми, Петруша, России пойдет на пользу только революция. Но она не должна быть умеренной. Она должна быть абсолютной; только из хаоса может родиться новый мир! Так плети же свои интриги, начинай маскарад».
Все те идеи, которыми одержимы персонажи «Бесов», суть отслоения пустой личности Ставрогина. Он ни холоден, ни горяч; он равнодушен, теплохладен.
«Знаю тоже, что не вы съели идею, — уверяет Петр Верховенский Кириллова прямо перед его самоубийством, — а вас съела идея». Это справедливо для всех фанатиков, изображенных в «Бесах», а в глазах Достоевского, очевидно, и для всех террористов: они до того одержимы, что в людях видят только материал для воплощения своей маниакальной идеи. Когда же эта идея вдобавок является чужой, это означает, что они совершенно лишены доверия к себе: так, одержимые не обращают внимания не только на других, но и на самих себя. Из полноценных личностей они превращаются в сырье для реализации Великой Идеи, тем самым настолько отдаляясь от Христа, в понимании Достоевского, насколько это вообще возможно; они пребывают в царстве Великого инквизитора. Христос есть свобода, любовь и самостоятельный выбор. Одержимые же несвободны, несамостоятельны и полны если не ненависти, то по крайней мере такой любви к своей идее, которая на практике оборачивается ненавистью к другим. Они могут «почти в самом деле быть немерзавцами, делая явную и бесспорную мерзость».
Все позволено, если Бога нет: когда Христос исчезает из поля зрения, человек может попасть в сети любой «соблазнительной» идеи. Ничто, в которое он начинает верить, требует изничтожения, разрушения. Тот груз свободы и вины, который лежит на наших плечах, не может забрать никакая внешняя власть, даже так называемый «Бог». «Что есть “вина”? Ужасней слова нет. / За все на этом свете мы даем ответ. / Стыдясь, смотри на грех во всей его красе: / Грешит из нас один — виновны в этом ВСЕ», цитируя стихотворение Йенса Бьернебу Mea maxima culpa, «Моя величайшая вина» [8]. Единственную авторитетную инстанцию мы можем обнаружить только в самих себе, и добраться до нее можно только через смирение и безжалостное самоизучение.
Иными словами, в терроризме и тоске по революции Достоевский видит недостаточное понимание человеком собственной свободы и достоинства — что автоматически превращает других людей в глазах подобного субъекта в пушечное мясо, «капитал». Для Достоевского свобода и достоинство тесно связаны с фигурой Христа, который есть прежде всего величина внутренняя, личная. Поэтому терроризм на этой шкале располагается так близко к тому, что Достоевский называет атеизмом — верой в ничто.
Такое объяснение феномена терроризма, если мы с ним соглашаемся, приложимо и к тем, кто устраивал теракты в Нью-Йорке 11 сентября 2001 года, в Мадриде в 2004 году и в Лондоне в 2005 году, и к Андерсу Берингу Брейвику. Мусульмане становятся террористами не из-за принадлежности к нехристианской религии: история знает достаточно примеров террора, совершавшегося во имя Христа. Нет, расчетливыми убийцами их делает одержимость идеей. Они не видят ни себя, ни других. И то, что Брейвик называет себя христианином-тамплиером, не делает его меньшим фанатиком.
Как видно из «Бесов» и «Братьев Карамазовых», Достоевского меньше всего интересует сам акт насилия. Для него важнее психологические и метафизические причины совершения этого акта, которые тесно связаны с вопросом, занимающим его больше всего: кто и что тому виной?
Этот вопрос возникает, в сущности, уже в «Преступлении и наказании»: в первых же черновиках к роману Достоевский пишет о молодом студенте-разночинце, который, став жертвой неких недозрелых идей, что носятся в воздухе, решается убить старуху-процентщицу. Раскольников, Смердяков из «Братьев Карамазовых» и в каком-то смысле также Верховенский — все это «одинокие волки». Но таких волков целая стая. Каждая из этих фигур своим появлением в той или иной мере обязана определенным людям и убеждениям. Рассматривая убийц и террористов с этой точки зрения, мы перемещаемся из сферы уголовного права в сферу этики, которую Достоевский любил больше всего. Так, в «Братьях Карамазовых» он ясно дает читателю понять, что, хотя старого сладострастника Федора Карамазова убил Смердяков, именно Иван поселил в его голове мысль об убийстве и оправдал этот поступок в его глазах — как Ставрогин делает это с остальными нигилистами в «Бесах». На Ставрогине лежит больше вины, чем на конкретном убийце, и Иван виноват больше, чем Смердяков; однако расплачиваться за грех в «Братьях Карамазовых» приходится Дмитрию. Подозрение оказывается направленным на него с самого начала, и после фарсового судебного процесса его осуждают на 20 лет каторжных работ в Сибири. При этом он абсолютно невиновен. Однако из эпилога мы понимаем, что именно благодаря этому, на первый взгляд несправедливому, приговору он смог развить и углубить в себе человечность.
Это несколько необычное распределение вины и наказания тесно связано с девизом Достоевского «каждый единый из нас виновен за всех и за вся на земле», которым так восхищался Альфред Адлер. Для Достоевского это не просто слова, но откровение, которое он связывает, среди прочего, с идеей о влиянии среды на формирование преступника — идеей, которая в то время широко обсуждалась в обществе. «Учение о среде», как писатель называет его в статье 1873 года «Среда», заключает в себе, по его мнению, две опасности. В том, что среда воздействует на человека, сомневаться не приходится; однако, приписывая ей слишком большое значение, мы отказываем преступнику в человеческом достоинстве, снимая с него ответственность. В пределе это ведет к утверждению, будто бы преступлений вообще не бывает и виной всему недостатки общества и воспитания. А это, как пишет Достоевский, «доводит человека до совершенной безличности, до совершенного освобождения его от всякого нравственного личного долга, от всякой самостоятельности, доводит до мерзейшего рабства, какое только можно вообразить». Только признавая ответственность человека за его действия, мы признаем его как самостоятельную, ответственную и потенциально свободную личность.
Второй ошибочный вывод, к которому мы рискуем прийти, основан на том, что у нас, в сущности, нет ясного понятия о том, что, собственно, есть «среда». А она состоит из всех нас, остальных. Мы должны осознать, что являемся частью той среды, которая формирует преступника. И на нас лежит ответственность за то, что его среда именно такова. Следовательно, мы несем ответственность и за то преступление, которое он совершил. Среду можно улучшить только одним способом — самим став лучше. Прийти же к этой цели возможно только одним путем — через самоизучение и самонаблюдение.

То, что все мы несем вину друг за друга, означает также, что каждый из нас совершает те злодеяния, которые совершаются террористами и прочими отщепенцами. Именно поэтому для Достоевского было столь важно подчеркнуть, что он тоже мог стать «нечаевцем», тоже мог совершить подобные преступления. По этой же причине в одном из писем издателю во время работы над «Бесами» он признается, что Ставрогина взял «из своего сердца». И именно поэтому для него было не менее важно указать на то, что Нечаев и его приспешники отнюдь не были какими-то иноприродными чудищами, а принадлежали к тому самому обществу, к созданию которого приложил руку, в частности, сам Достоевский.
На рост нигилистического и террористического движения в современной ему России Достоевский отвечает призывом: опомнитесь! Разве вы не видите, что может произойти, если вы не разберетесь в самих себе? Ведь тогда не только стадо свиней, одержимое бесами, бросится с обрыва; тогда вся Россия полетит в ужасную, бездонную пропасть.

Примечания
1. Вот что пишет об этом дочь писателя, Любовь Федоровна Достоевская: «У моего дяди Ивана был в Академии товарищ-студент по имени Иванов. Мой дядя очень любил и уважал его. Иванов, который был старше его, покровительствовал моему дяде и смотрел за ним, как за младшим братом. Когда Иванов узнал, что моя бабушка хочет видеть своего сына, он очень настаивал, чтобы мой дядя тотчас принял приглашение своих родственников. Так как Иванов знал несколько нерешительный характер своего молодого товарища, то отправился сам к директору Академии и убедил его дать моему дяде разрешение прервать занятия на два месяца, сделал все необходимое для скорейшего получения заграничного паспорта и проводил своего молодого товарища на вокзал». — Достоевская Л.Ф. Достоевский в изображении его дочери. М.; Пг., 1922. С. 68. — Прим. пер.
2. М.А. Бакунин, которого с Нечаевым связывали до 1870 года довольно крепкие узы «революционного товарищества», в письме-предупреждении эмигранту А. Таландье в Лондон от 12 июля 1870 года, где он раскрывает ему истинную сущность Нечаева (немного, впрочем, запоздало, т.к. Бакунин об этой сущности был долгое время прекрасно осведомлен, однако общения с Нечаевым не прекращал до последнего), пишет следующее: «Истина, взаимное доверие, солидарность серьезная и строгая — существует между десятком лиц, которые образуют sanctus sanctorum (святая святых — лат.) общества. Все остальное должно служить слепым оружием и как бы материей для пользования в руках этого десятка людей, действительно солидарных. Дозволительно и даже простительно их обманывать, компрометировать и, по нужде, даже губить их; это мясо для заговоров». — Цит. по кн. Лурье М.Ф. Нечаев: созидатель разрушения. Серия ЖЗЛ. М.: Молодая гвардия, 2001. С. 244. — Прим. пер.
3. „Es wird in diesem Reich alles mal eine Ende mit Schrecken nehmen, weil die Seufzer so vieler Millionen Seelen wider den Zar zum Himmel steigen, auch dem glimmenden Funken der in allen Menschen verborgenen Wut nichts als ein Wind und Anführer fehlet“. Из рапорта немецкого предпринимателя Ф.Ц. Вебера (F.C. Weber), который он отправил в Германию в зашифрованной форме. По-немецки цитируется в изданиях: Gitermann V. Geschichte Russlands. Zürich, 1945; Hermann E. Zeitgenössische Berichte. Дата и место издания не указаны. — Прим. пер.
4. Подписана эта прокламация была никогда не существовавшим «Центральным Революционным Комитетом». Автором «Молодой России» был, скорее всего, П.Г. Заичневский, который за создание в Москве тайного студенческого кружка был в 1861 году вместе с П.Э. Аргиропуло посажен в тюрьму. Следствие тянулось два года; в 1863 году Аргиропуло умер в заключении от воспаления мозга, а Заичневского сослали в Красноярск. — Прим. пер.
5. Сохранились свидетельства, что охранники считали Нечаева чуть ли не Христом; сосланные из-за этой истории в Сибирь, многие из них продолжали хранить преданность «нашему орлу» — так они его называли — и восхищаться им. — Прим. пер.
6. Гамбаров А.И. В спорах о Нечаеве. М.; Л., 1926. С. 6–7, 123.
7. Этой формулы, впрочем, в романе нет, есть лишь схожие с ней фразы. Сама же псевдо-цитата представляет собой контаминацию слов различных персонажей и автора из «Братьев Карамазовых» и «Бесов»: «Нет бессмертия души, так нет и добродетели, значит, все позволено» («БК»); «Только как же, спрашиваю, после того человек-то? Без Бога-то и без будущей жизни? Ведь это, стало быть, теперь все позволено, все можно делать?» («БК»); «Если Бога нет, то какой же я после того капитан?» («Бесы») и т.п. — Прим. пер.
8. По-норвежски эта строфа звучит так:
Spør meg om skyld”! Det er et grusomt ord.
Enhver er skyld i alt som hender på denne jord!
I blygsel skal du snu ditt ansikt bort:
Hva én har syndet, har vi ALLE gjort.
Йенс Бьернебу (1920–1976) — норвежский писатель, поэт и художник, жестко критиковавший норвежское общество. Страдал от алкоголизма, был бисексуалом, и, по собственному определению, «анархо-нигилистом». Покончил жизнь самоубийством. — Прим. пер.
Перевод с норвежского Марии Дановой


Комментариев нет:

Отправить комментарий